Избранное - Франц Кафка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6 декабря. Из одного письма: «Оно согревает меня в эту грустную зиму». Метафоры — одно из многого, что приводит меня в отчаяние, когда пишу. Несамостоятельность писания, зависимость от служанки, топящей печь, от кошки, греющейся у печи, даже от бедного греющегося старика. Все это самостоятельные, осуществляющиеся по собственным законам действия, только писание беспомощно, существует не само по себе, оно — забава и отчаяние.
Двое детей, одни в доме, забрались в большой сундук, крышка захлопнулась, они не смогли открыть ее и задохнулись.
20 декабря. Много перестрадал в мыслях.
В испуге вскочил, вырванный из глубокого сна. Посреди комнаты за маленьким столом при свете свечи сидел чужой человек. Он сидел в полумраке, широкий и тяжелый, расстегнутое зимнее пальто делало его еще более широким.
Лучше продумать:
Умирающий Вильгельм Раабе[120], которому жена гладит лоб, говорит: «Как хорошо».
Дедушка, смеющийся беззубым ртом при виде своего внука.
Разумеется, очень хорошо, если можешь спокойно написать: «Задохнуться — это невообразимо страшно». Ну конечно же, невообразимо, следовательно, опять-таки ничего не написано.
25 декабря. Снова сидел над «Náš Skautík»[121]. «Иван Ильич»[122].
1922
16 января. Последняя неделя была как катастрофа, катастрофа полная, подобная лишь той, что произошла однажды ночью два года назад, другой такой я больше не переживал. Казалось, всему конец, да и сейчас как будто бы ничего еще не изменилось. Это можно воспринять двояко, пожалуй, только так и можно это воспринимать.
Во-первых, бессилие, не в силах спать, не в силах бодрствовать, не в силах переносить жизнь, вернее, последовательность жизни. Часы идут вразнобой, внутренние мчатся вперед в дьявольском, или сатанинском, или, во всяком случае, нечеловеческом темпе, наружные, запинаясь, идут своим обычным ходом. Можно ли ожидать, чтобы эти два различных мира не разъединились, и они действительно разъединяются или по меньшей мере разрывают друг друга самым ужасающим образом. Стремительность хода внутренних часов может иметь различные причины, самая очевидная из них — самоанализ, который не дает отстояться ни одному представлению, гонит каждое из них наверх, чтобы потом уже его самого, как представление, гнал дальше новый самоанализ.
Во-вторых, исходная точка этой гонки — человечество. Одиночество, которое с давних времен частично мне навязали, частично я сам искал — но и искал разве не по принуждению? — это одиночество теперь непреложно и беспредельно. Куда оно ведет? Оно может привести к безумию — и это, кажется, наиболее вероятно, — об этом нельзя больше говорить, погоня проходит через меня и разрывает на части. Но я могу — могу ли? — пусть в самой малой степени и уцелеть, сделать так, чтобы погоня несла меня. Где я тогда окажусь? «Погоня» — лишь образ, можно также сказать «атака на последнюю земную границу», причем атака снизу, со стороны людей, и, поскольку это тоже лишь образ, можно заменить его образом атаки сверху, на меня.
Вся эта литература — атака на. границу, и, не помешай тому сионизм, она легко могла бы превратиться в новое тайное учение, в кабалистику. Предпосылки к этому были. Конечно, здесь требуется что-то вроде непостижимого гения, который заново пустил бы свои корни в древние века или древние века заново сотворил бы, не растратив себя во всем этом, а только сейчас начав тратить себя.
17 января. Все то же.
18 января. Мгновение раздумий. Будь доволен, учись (учись, сорокалетний!) жить мгновением (ведь когда-то ты умел это). Да, мгновением, ужасным мгновением. Оно не ужасно, только страх перед будущим делает его ужасным. И, конечно, взгляд в прошлое. Что сделал ты с дарованным тебе счастьем быть мужчиной? Не получилось, скажут в конце концов, и это все. Но ведь легко могло бы получиться. Конечно, исход решила мелочь, и притом незначительная. Что в этом особенного? Так бывало во время величайших битв мировой истории. Мелочи решали исход мелочей.
М. права: страх — это несчастье, но из этого не следует, что мужество — счастье, счастье — это бесстрашие, а не мужество, которое, возможно, требует большего, нежели силы (в моем классе, пожалуй, было только два еврея, обладавших мужеством, и оба еще в гимназии или вскоре после ее окончания застрелились), итак, не мужество, а бесстрашие, спокойное, с открытым взглядом, способное все вынести. Не принуждай себя ни к чему, но не будь несчастен из-за того, что ты не принуждаешь себя, или из-за того, что тебе приходится принуждать себя, когда нужно это делать. И если ты не принуждаешь себя, не избегай блудливо возможностей принуждения. Разумеется, так ясно это не бывает никогда, или нет — это всегда так ясно, например: мой пол гнетет меня, мучает днем и ночью, я должен преодолевать страх и стыд и даже грусть, чтобы удовлетворять его потребности, с другой же стороны, несомненно, что я без страха и стыда и грусти сразу же воспользуюсь мимолетным и благосклонным случаем; тогда, значит, придется не преодолевать закон, страх и т.д. (но и не играть мыслями о преодолении), а пользоваться случаем (но не жаловаться, если он не представляется). Конечно, существует нечто среднее между «действием» и «случаем», а именно: привлечение, подманивание «случая», — к этой практике я прибегал, к сожалению, не только в таких делах, но и вообще. Исходя из «закона», против этого вряд ли что-нибудь возразишь, тем не менее «подманивание», в особенности если оно делается негодными средствами, подозрительно смахивает на «игру с мыслью о преодолении», и спокойного, открыто глядящего бесстрашия здесь нет и в помине. Как раз вопреки «буквальному» совпадению с «законом» в этом есть нечто отвратительное, нечто такое, чего непременно следует избегать. Но чтобы избегать этого, требуется усилие, а мне с собой не справиться.
19 января. Что означают вчерашние констатации сегодня? Они означают то же самое, что и вчера, они верны, — вот только кровь сочится между большими камнями закона.
Бесконечное, глубокое, теплое, спасительное счастье — сидеть возле колыбели своего ребенка, напротив матери.
Здесь есть что-то и от чувства: теперь дело не в тебе, а ты только того и хочешь. Другое чувство у бездетного: все время дело в тебе, хочешь ты того или нет, в каждое мгновение, до самого конца, в каждое разрывающее нервы мгновение, все время дело в тебе, и все безрезультатно. Сизиф был холостяком.
Ничего дурного; раз ты переступил порог, все хорошо. Другой мир, и ты не обязан говорить.
Два вопроса[123]:
По некоторым мелочам, называть которые мне стыдно, у меня сложилось впечатление, что последние посещения были хотя и, как всегда, милыми и беспечными, все же несколько утомительными, несколько натянутыми, как посещения больного. Правильно ли это впечатление?
Может быть, ты нашла в дневниках что-то, что решающим образом говорит против меня?
20 января. Немного спокойнее. Как необходимо это было. Но едва стало чуть спокойнее, как уже слишком спокойно. Словно я по-настоящему чувствую самого себя только тогда, когда невыносимо несчастен. Это, пожалуй, верно.
Схватили за воротник, протащили по улицам, бросили в дверь. Схематически это так и есть, в действительности существуют противодействующие силы, лишь на самую малость — малость, достаточную только для поддержания жизни и муки, — менее разнузданные, чем те, каким они противостоят. Я жертва тех и других.
Уж это «слишком спокойно». Словно для меня закрыты — прямо-таки физически, физически как следствие многолетних страданий (надежды! надежды!), — возможности спокойной творческой жизни, то есть творческой жизни вообще, ибо состояние страдания для меня не что иное, как полное, закрытое в самом себе, закрытое по отношению ко всему на свете страдание, и ничто другое.
Торс: если смотреть сбоку, скользя взглядом вверх от края чулка, по колену, ляжке, бедру, — он принадлежит темнокожей женщине.
Тоска по земле? Не уверен. Земля порождает тоску, тоску беспредельную.
М. права в отношении меня: «Все прекрасно, только не для меня, и это справедливо». Справедливо, соглашаюсь я и делаю вид, что верю по крайней мере в это. А может быть, я и в это не верю? Я ведь, собственно говоря, не думаю о «справедливости», у жизни столько бесконечно сильных доводов, что в ней не остается места для справедливости и несправедливости. Как нельзя рассуждать о справедливости и несправедливости в преисполненный отчаяния смертный час, так нельзя рассуждать о них и в преисполненной отчаяния жизни. Достаточно уже и того, что стрелы точно подходят к ранам, нанесенным ими.