Вавилонская башня - Антония Сьюзен Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судья Балафрэ: Я вас не вполне понимаю. Вы хотите сказать, что суды, психиатрические клиники, а может, и Церковь нужны для унижения и разобщения? По-вашему, об этом пишет мистер Мейсон?
Гусакс: Нет, он пишет, что в некоторых ракурсах они могут восприниматься как инструменты унижения и разобщения. И в «Балабонской башне» глубоко, блестяще, изящно разбирает все извивы, все тайны ритуала… ритуала взаимного унижения. Я бы сказал, Ваша честь, что желание унижать – один из аспектов первородного греха, один из аспектов той разобщающей силы, которую воплотил в себе Господь, когда покарал строителей Вавилонской башни.
Судья Балафрэ: Вы выражаетесь точно, но весьма сложно, мистер Гусакс. Правильно ли я понимаю, что, по-вашему, Бог согрешил, разделив строителей башни?
Гусакс: Да, поскольку Бог – человеческий миф и проекция человека.
Судья Балафрэ: Напоминаю, что вы сегодня клялись на Библии, мистер Гусакс.
Гусакс: Да, я поклялся именем Божьим. И снова готов поклясться. Но этот Бог – не жестокий судья, разобщающий людей. Он сила соединяющая, световое поле, сосуд красоты.
Судья Балафрэ: Я узнал от вас много нового, мистер Гусакс.
Гусакс: У меня есть цитата, Ваша честь, которая объяснит вам, что я имею в виду. Это слова Симоны де Бовуар[262] о маркизе де Саде…
Хефферсон-Броу: Возможно, нам лучше будет цитату опустить и вернуться к «Балабонской башне». Насколько я мог уяснить, мистер Гусакс, вы считаете, что жестокость в книге оправдана тем, что автор глубоко проник в суть общественного недуга? Вы, помнится, сказали по-французски – malaise. Что, собственно, и значит «недуг», «несчастье»…
Гусакс: Но цитата как раз все и объясняет, и у де Сада, и у Мейсона. Просто послушайте, Бовуар говорит предельно понятно. Это большая писательница, и ее уважают как мыслителя. Вслушайтесь: «Слишком охотно соглашаться с де Садом – значит предавать его, ибо он желает нам горя, порабощения, смерти. Всякий раз, как мы становимся на сторону ребенка, которому горло перерезал сексуальный маньяк, мы выступаем против де Сада. Но он и не запрещает нам защищаться. Он допускает, что отец имеет право предотвратить изнасилование своего ребенка или отомстить за него – даже убийством. Сад лишь требует, чтобы в борьбе непримиримых существований каждый защищал именно себя самого. Он одобряет вендетту, но порицает судилище. Мы смеем убивать, но не смеем судить. Судья в своих притязаниях нахальней тирана, ведь тиран всего лишь остается собой, а судья норовит свои мнения возвести в ранг вселенских законов. Все, что он делает, основано на лжи, ибо каждый заключен в тюрьму собственной кожи и не может быть посредником между отдельными личностями, сам будучи отдельной личностью».
Хефферсон-Броу: Но не утверждаете же вы, мистер Гусакс, что мистер Мейсон оправдывает убийство и отрицает суд?
Гусакс: О нет. Он отрицает де Сада, решительно отрицает. Но его идеи готов обсудить. Мы живем в свободном обществе, Ваша честь. Серьезная идея имеет право быть услышанной.
Судья Балафрэ: Идея серьезная, без сомнения. «Он одобряет вендетту, но порицает судилище…»
Гусакс: Это всего лишь идея. Вы мудрый человек, Ваша честь, и я верю в мудрость этого суда. Должны же вы понимать… Простите, я не так выразился. Я уверен, что вы понимаете: это идея серьезная. Вы и Джуд Мейсон ее, конечно, отрицаете. Даже я со всем моим скепсисом насчет права на осуждение, насчет всевозможных диагнозов, ярлыков, проекций, эманаций, призраков – даже я этот суд предпочту вендетте, то есть банальному убийству. Я тоже отрицаю де Сада. Но я признаю его вес. Вы не можете запретить его философию. И не можете запретить книгу Джуда Мейсона.
Судья Балафрэ: Спасибо, мистер Гусакс. Мистер Хефферсон-Броу, ваш свидетель завел нас в философские дебри.
Хефферсон-Броу: Но мы говорим о серьезной, философской книге, Ваша честь. Ее неприятно читать, но это не поделка, это глубокое произведение.
Приходит очередь Уэйхолла. Обвинитель спрашивает Гусакса, какие книги тот запретил бы, если бы мог. Тот отвечает: Барбару Картленд с ее любовной дребеденью. Там все ложь, а несчастные поклонники верят и, как следствие, страдают. Но ведь и эти романы по-своему отражают общество, возражает Уэйхолл, – хотя бы нашу склонность к несбыточным мечтам. Что, если тут тоже описан человеческий тип, достойный глубокого изучения?
– Я поспешил, увлекся спором, – улыбается Гусакс. – Вы правы. Ничего нельзя запрещать.
Уэйхолл: То есть все дозволено?
Гусакс: Полагаю, да. Все дозволено.
Уэйхолл: У меня нет больше вопросов, Ваша честь.
Хефферсон-Броу утратил часть лоска, у него покраснели щеки, и весь он как-то отяжелел. Он советуется с младшим коллегой и с Жако: стоит ли вызывать еще свидетелей и каких. Наконец решается и вызывает Аврама Сниткина. Тот поручает магнитофон Фредерике и идет к трибуне.
От Сниткина, в сущности, требуется привести данные исследований, призванных доказать, что люди, предрасположенные к сексуальному насилию, реже идут на преступление, если у них есть доступ к «литературе особого рода». Но он оказывается весьма неудачным свидетелем. Во-первых, он ничего не может высказать без многочисленных вставок и поправок: «с одной стороны», «с другой стороны», «как принято говорить», «при некоторых, весьма узко определенных условиях» и так далее. Во-вторых, на вопрос обвинения, можно ли упомянутую «литературу особого рода» классифицировать как порнографию, он выдает длиннейшую тираду о том, что понимание термина зависит от определения порнографии, которое, в свою очередь, зависит от того, как используется такая литература теми, чье привычное поведение при контакте с литературой, которую можно условно определить как порнографическую, исследовалось с учетом…
Судья решительно его прерывает – вероятно, сказалось раздражение от беседы с пламенным Гусаксом.
Сниткин сообщает также, что, согласно исследованиям, непристойное поведение и непечатная речь – извечное оружие отверженных и сломленных жизнью. Он уже готов дать определение непристойности, отверженности и сломленности жизнью, но тут разом восстают судья и Хефферсон-Броу. Далее он говорит о взглядах «юных идеалистов, мечтающих перестроить наше общество».
– Если анархия – необходимый пролог к созданию альтернативного общества, значит, дефлорировав язык, наполнив его непристойными словами, лишив его всех полезных функций, мы сделаем шаг навстречу новому языку.
Уэйхолл спрашивает, значит ли это, что Сниткин считает «Балабонскую башню» непристойным произведением.
Хефферсон-Броу возражает: мнение свидетеля о пристойности или непристойности книги учитываться не может.
Судья поддерживает возражение.
Сэр Августин спрашивает, считает ли Сниткин «Балабонскую башню» примером «дефлорации языка», к которой стремятся «юные мечтатели».
– Нет, вовсе нет. Ничуть. Автор против дефлорации, он, напротив, крайне бережен с языком, его язык гиперточен, гиперлитературен. Я лишь хотел сказать, что в сегодняшнем мыслительном климате, в котором мы все живем, непристойность сюжета мало кого шокирует. Вот и все.
Уэйхолл: Некоторые действительно живут в таком климате. Некоторые, но не все.
Следующий свидетель – каноник Адельберт Холли. Холли