История Тома Джонса, найденыша - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим спасительным случаем было прибытие Найтингейла-младшего, мертвецки пьяного, или, вернее, находившегося в том состоянии, когда человек перестает владеть рассудком, но еще владеет ногами.
Миссис Миллер и дочери ее уже спали, а Партридж курил трубку у кухонного очага; таким образом, Найтингейл беспрепятственно дошел до дверей комнаты мистера Джонса. Он их распахнул и уже собирался войти без церемонии, но Джонс сорвался с места и бросился ему навстречу настолько стремительно, что Найтингейл не успел даже переступить порог и разглядеть, кто сидит на кровати.
Найтингейл спьяна принял комнату Джонса за свою, поэтому он во что бы то ни стало хотел войти, громко заявляя, что его не имеют права не пускать в собственную постель. Джонс, однако, с ним справился и передал в руки Партриджа, поспешившего явиться на шум.
После этого Джонсу поневоле пришлось вернуться к себе в комнату. Только что он перешагнул порог, как услышал возглас леди Белластон — правда, не очень громкий — и в ту же минуту увидел, как она бросилась в кресло в таком волнении, что на ее месте женщина понежнее непременно лишилась бы чувств.
Дело в том, что, испуганная завязавшейся возней, исхода которой она не могла предвидеть, и слыша угрозы Найтингейла добраться до постели, леди попыталась спрятаться в знакомый ей уголок, но, к великому своему конфузу, нашла, что место уже занято.
— Разве так делают порядочные люди, мистер Джонс! — воскликнула она. — Какая низость!.. Осрамить меня перед какой-то дрянью!
— Дрянью! — вскричала взбешенная Гонора, выскакивая из-за полога. — Ах, вот оно что!.. Дрянь, говорите?.. Хоть я и бедная и дрянь, да я честная, а это не всякая богачка может про себя сказать.
Джонс, вместо того чтобы сразу же утихомирить миссис Гонору, как сделал бы более опытный волокита, принялся проклинать свою звезду и называть себя несчастнейшим человеком на свете, а потом, обратись к леди Белластон, начал довольно неуклюже уверять ее в своей невинности. Тем временем к леди успело вернуться самообладание, свойственное всякой светской женщине, особенно в таких случаях, и она спокойно отвечала:
— Сэр, ваши извинения совершенно излишни: я вижу теперь, кто эта особа. Сначала я не узнала миссис Гоноры, но теперь я, разумеется, не могу подозревать вас ни в чем дурном, а она, я в том уверена, женщина слишком рассудительная, чтобы дурно истолковать мое посещение; я всегда была к ней расположена и при случае докажу это расположение на деле.
Миссис Гонора была столько же вспыльчива, сколько и отходчива. Ласковый тон леди Белластон сразу укротил ее гнев.
— Я знаю, сударыня, — отвечала она, — и я всегда была признательна вашей светлости за доброту, никто ко мне так хорошо не относился, как ваша светлость теперь, когда я вижу, что это ваша светлость, я, ей богу, готова язык себе откусить за такие слова. Чтобы я дурно поду мала о вашей светлости? Да разве служанке пристало судить о том, что делает такая леди?. Впрочем, что я говорю? Бывшая служанка я теперь никому больше не служу, несчастная… Я потеряла лучшую госпожу на свете…
Тут Гонора сочла уместным разразиться рыданиями.
— Не плачьте, душенька, — сказала добросердечная леди, — может быть, мне удастся вам помочь Приходите ко мне завтра утром.
С этими словами она подняла с полу свой веер и, не удостоив Джонса даже взглядом, величественно вышла из комнаты: бесстыдство знатных женщин исполнено своего рода достоинства, которое тщетно пытаются проявить в подобных обстоятельствах простые смертные.
Джонс проводил леди по лестнице, не раз предложив ей руку, но она решительно отказалась от всяких услуг и села в портшез, не обращая внимания на его низкие поклоны.
По возвращении Джонса к себе в комната произошел длинный разговор между ним и миссис Гонорей, приходившей понемногу в себя после испытанных ею волнений. Предметом разговора была неверность Джонса ее барышне. Гонора долго и укоризненно говорила на эту гему, пока Джонс не нашел наконец средство умиротворить ее и даже добился у нее обещания хранить все это в строжайшей тайне, постараться завтра же отыскать Софью и известить его о дальнейших шагах сквайра.
Так кончилось это неприятное приключение, к удовольствию одной лишь миссис Гоноры, ибо тайна (как, может быть, известно из опыта некоторым моим читателям) есть приобретение часто весьма выгодное не только для того, кто свято ее хранит, но и для того, кто шепотом передает ее первому встречному, пока она не доходит до ушей всех и каждого, за исключением простака, щедро заплатившего за мнимое сокрытие того, что известно всему свету.
Глава VIII,
краткая и приятная
Несмотря на все услуги, оказанные ей Джонсом, миссис Миллер не могла удержаться на следующее утро от мягких замечаний своему жильцу по поводу урагана, бушевавшего ночью в его комнате. Но эти замечания были так умеренны и дружественны, они так явно диктовались заботой о благе самого мистера Джонса, что последний, нимало не обидевшись, принял увещание почтенной дамы с благодарностью, выразил большое сожаление по поводу случившегося, извинился, как мог, и обещал не производить больше такого беспорядка в ее доме.
Но хотя миссис Миллер не могла обойтись без этой маленькой головомойки при встрече со своим жильцом, однако он был приглашен вниз для гораздо приятнейшего дела, а именно: для исполнения обязанностей посаженого отца мисс Нанси на церемонии ее бракосочетания с мистером Найтингейлом, который был уже одет и настолько трезв, насколько должен быть трезв человек, получающий жену таким безрассудным способом.
Здесь, может быть, следует рассказать, как этот молодой джентльмен ускользнул от своего дяди и почему он явился ночью домой в описанном выше состоянии.
Накануне, приехав с племянником к себе на квартиру, дядя велел подать вина, отчасти для ублаготворения собственной персоны (ибо был большим приверженцем бутылки), отчасти же чтобы удержать племянника от немедленного осуществления его намерения, он стал усердно потчевать молодого человека, а тот хоть и не питал большой склонности к вину, но и не гнушался им настолько, чтобы ослушаться дяди или огорчить его отказом, и в скором времени был совершенно пьян.
Только что дядя одержал эту победу и готовился уложить племянника в постель, как прибыл гонец с известием, которое настолько расстроило и потрясло старика, что он позабыл и думать о племяннике и всецело погрузился в собственные заботы.
Это неожиданное прискорбное известие состояло в том, что дочь его почти тотчас по отъезде отца убежала с молодым священником, их соседом; хотя у отца могло быть одно только возражение против ее выбора — именно, что священник не имеет гроша за душой, однако она не сочла нужным сообщить о своей любви даже столь снисходительному родителю, и вела она себя так ловко, что никто ничего не подозревал до самой минуты, когда все было кончено.
Старик Найтингейл по получении этого известия, в крайнем расстройстве, велел сию же минуту нанять почтовую карету и, поручив племянника попечению слуги, поспешно уехал, едва соображая, что он делает и куда едет.
По отъезде дяди слуга пришел укладывать племянника в постель, для этого он его разбудил и с большим трудом растолковал, что дядюшка уехал; однако племянник, вместо того чтобы принять предлагаемые ему услуги, потребовал портшез, и слуга, не получивший насчет этого никаких распоряжений, охотно исполнил его желание. Доставленный таким образом в дом миссис Миллер, племянник кое-как добрался до комнаты мистера Джонса, о чем было уже рассказано.
Когда препятствие в лице дяди было устранено (хотя молодой Найтингейл не знал еще, каким образом), стороны быстро закончили свои приготовления, и мать, мистер Джонс, мистер Найтингейл и его невеста сели в наемную карету, которая отвезла их в «Докторскую коллегию»[359]; там мисс Нанси скоро была сделана, как говорится, честной женщиной, а бедная мать ее, в истинном смысле слова, счастливейшей из смертных.
Увидя, что его хлопоты в пользу миссис Миллер и ее семьи увенчались полным успехом, мистер Джонс обратился к собственным делам. Но тут, чтобы читатели мои не назвали его глупцом за такую заботливость о других, а иные не усмотрели в его поведении больше бескорыстия, чем было в действительности, мы считаем нужным их уверить, что герой наш был далеко не бескорыстен и, доводя это предприятие до благополучного конца, получал значительную выгоду.
Этот кажущийся парадокс объясняется тем, что герой наш справедливо мог сказать про себя вместе с Теренцием: «Homo sum: humani nihil a me alienum puto»[360]. Он никогда не бывал равнодушным зрителем чужого горя или радости и чувствовал то и другое особенно сильно, когда сам в какой-то степени являлся их причиной. Он не мог, следовательно, исторгнуть целую семью из глубочайшего отчаяния и вознести на вершину счастья, не испытывая сам великого наслаждения — большего, пожалуй, чем то, какое часто доставляет людям окончание тяжелой работы или преодоление вопиющей несправедливости.