Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поземка крутила, то заметала сбоку, то била в лицо, но холода Кулебякин не боялся и думал только о том, чтобы не очень сильно отклониться в сторону. Пока что ему везло: случалось, что заструги попадались каждые двадцать-тридцать метров, иной раз их приходилось искать подолгу, но в конце концов он на них натыкался и это настраивало его на благодушный лад.
Дверь за ним закрыл Гриша — никому другому Кулебякин довериться не решился. Он улыбнулся, вспомнив, с каким восторгом Гриша на него смотрел, с какой торжественностью пообещал до утра держать язык за зубами. Легли они рядом, а когда все заснули, он тихонько Гришу разбудил, а тот долго ничего не понимал, кивал головой и тут же начинал посапывать, и стоило немалого труда его как следует растормошить, напомнить их уговор. Неиспорченный растет парнишка, общительный и забавный, только сестренка у него — не подойди, такое может отчебучить, что долго будешь чесаться; Солдатов попробовал было к коленке приложиться — до сих пор на руку дует. Такая, весело подумал Кулебякин, и в постели небось требует звать себя на «вы» и «Зоя Васильевна», хотя вполне может случиться, что она еще и нетронутая; и на здоровье, пусть эту льдину растапливает кто-нибудь другой. Вот Лиза — эта своя, эта, если правильно подойти, разрешит, только не зевай, не то в два счета на себе женит, «нецелованный» и оглянуться не успеет, как она его окольцует. Сосунок, добряк, так и ищет, кому угодить. Уж Лиза исхитрится, покажет ему ножку выше колена — и готов сосунок, поверит, что такой гладкой ножки ни у одной женщины больше нет. Порода такая бывает — муж, вроде Борьки, который и жизни не видел, с девятнадцати лет — муж, и для всех баб, кроме своей ненаглядной Галки — друг, товарищ и брат, хоть в женскую баню его пускай. А, ну их к дьяволу, этих баб, подумал Кулебякин, вспомнив свою диксонскую повариху, все беды от них…
Он замер — померещился гул самолета. Постоял, прислушался — никакого самолета, поземка разыгрывается. Эх, не получился у них костер, огонь схватил газету, щепки, пошелестел и угас. Дровишки бы подсушить, очаг поаккуратнее камнями выложить — так практики не было, а что знал, подзабыл. Очень тогда Матвеич расстроился, а Кулебякин не очень, потому что не столько он думал об этом костре (шансов разжечь его все равно кот наплакал), сколько о том, какими словами признаться Матвеичу в своей вине. В горле слова застревали, язык не поворачивался. Самолет делал круги, Матвеич, отчаявшись, сигналил фонарем, потом, пригорюнившись, опустил руки — и тут Кулебякина прорвало. Все рассказал, голую правду, даже лишнего на себя наплел. А Матвеич будто не слушал, стоял, окаменевши, лица от ветра не прятал. И вдруг сказал: «Невезучий ты, Дима, никогда и никого не любил. Растратишься — поздно будет». Кулебякин оторопел, засуетился: «Не получилось, Матвеич, наверно я порченый, поэтому никто не попадался». — «Ерунда, — возразил Матвеич, — невезучий ты, и все. А вот мне, Дима, повезло». Кулебякин промолчал: ничего себе повезло, всю жизнь ради красивой стервы из кожи вон лезет. «Нет худа без добра, — совершенно уж непонятно заулыбался Матвеич, — поверь, повезло». Кулебякин хотел было глупо, по-детски сказать: «Мне тоже повезло, что я тебя встретил», а вместо этого выпалил: «Значит, больше не возьмешь с собой?» И Матвеич утвердительно кивнул: «Не возьму».
Задувал, резал лицо ветер, а Кулебякин брел по льду, слепо размахивал палкой и вспоминал, какое несказанное чувство, смешанное чувство горечи и освобождения испытал тогда, как сбивчиво и восторженно признавался, что нисколько не обижается, а, наоборот, благодарен, что не может быть прощения человеку, который трактор из-за бабы утопил, а потом самолет угробил. И еще, разойдясь, просил Матвеича отдать его под суд, потому что он один виноват, будет искупать свою вину механиком в леспромхозе или простым лесорубом, а дадут условно, уедет к отцу в тайгу, и верил, что говорит искренне и сам этого хочет. «Ишь, какой хитрый, — усмехнулся Матвеич, — под суд… Чтоб под суд пойти, нам с тобой еще выжить надо». Матвеич как-то странно смотрел на него, безо всякого гнева, словно услышал признание не в погубившем самолет проступке, а в какой-то ерунде, и Кулебякин вдруг остановился на полуслове, ошеломленный замечательной мыслью.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})В уходящих сумерках он увидел смутные очертания того самого айсберга, примерно, прикинул он, в одном километре, и мысль, дремавшая, очевидно, в его мозгу, проснулась, затрепетала и мгновенно подсказала четкий план действий.
Он погубил — он и выручит. А там будь что будет, на два хода вперед Кулебякин размышлять не привык.
* * *Скверная догадка, что он сбился с пути, достала его на изувеченном торосами поле.
В таком диком хаосе нагроможденных одна на другую льдин ему еще бывать не доводилось. Когда шли к Колючему, торосы тоже были, но куда безобиднее — и гряды покороче, и высотою всего лишь в два-три метра. О таких же он только слышал — чуть ли не отвесные горы с двухэтажный дом, на которые и не вскарабкаться: пытался, да соскальзывал вниз, спасибо еще, что руки-ноги не поломал, не вывихнул; мало того, пока брел вдоль нескончаемой гряды, провалился в какую-то яму и еле выбрался из нее: не будь топора, так бы в этой яме и остался. Сильно напуганный уроком, каждый метр впереди себя теперь прощупывал палкой, но от замедленного темпа стал ощутимо мерзнуть, плюнул на осторожность и пошел быстрее. Обходил одну гряду, наталкивался на другую, третью, и не было им конца… А заструги давно не попадались, и батарейки сели, и стрелка компаса ускользала, расплывалась перед слезившимися глазами.
Впервые за время пути Кулебякин почувствовал, что начинает сдавать: на заснеженных участках все с большим трудом выдергивал ноги, на чистых — спотыкался о неровности и падал с размаху на лед и, что хуже всего, ступил в снежницу и набрал полный валенок воды. Нашел в торосе нишу, стащил валенок, изо всех сил растер, а потом обмотал шарфом ногу, портянку выжал и сунул на голое тело — сохнуть, и долго прыгал, бил ногой о лед, пока по ней не разлилась горячая боль. Но сильнее, чем мокрый валенок, напугало его другое: присев на грань тороса передохнуть, он задремал и очнулся лишь тогда, когда свалился и пребольно ударился головой.
Он зло обругал себя: забыл про камень, взятый именно для того, чтобы не задремать. Белухин рассказывал, что, заблудившись в пургу, он бил по телу таким камнем, и от боли не впадал в забытье; вот Кулебякин и подобрал на всякий случай голыш, хотя и не верил, что никчемные восемь километров утомят его так сильно и голыш может пригодиться. А восемь-то километров по карте, напрямик, — это тебе, брат, не самолет, редко когда в Арктике прямая дорога самая короткая…
Послышался треск, и он не столько увидел, сколько угадал, что под ногами лед лопнул; прыгнув в сторону, он отбежал на несколько шагов, постоял, пока сердце перестало рваться из груди, и побрел наугад. Летая в «прыгающих» экспедициях и поглядывая свысока на взорванные, в сплошных нагромождениях и выбоинах поля, Кулебякин привык к тому, что Матвеич всегда находил достаточно ровную льдину для посадки, а раз так, то и он рано или поздно обязательно набредет на такую же. На ней, конечно, будут заструги, он уточнит направление, и тогда все станет хорошо.
Левая нога теряла чувствительность, часто теперь приходилось прыгать и бить валенком о лед, и эта пустяковая физкультура отнимала много сил. Поземка не унималась, кружила, и небо над головой было беспросветное, и тоскливое чувство одиночества, которого Кулебякин не испытывал, пока шлось легко, все чаще охватывало его. Сознавая, что это ощущение опасно и может перерасти в гибельную безнадежность, он гнал его бранью и подбадривал себя тем, что тогда, когда они выбирались к Колючему, даже женщины не падали духом и верили в удачу. И думать смешно, что он, Дмитрий Кулебякин, позволит поземке себя угробить, как последний хлюпик! По двое-трое суток он мог не спать, оленя тащить на плечах по тундре, и не было в жизни такого случая, чтобы железное его тело, которым он так гордился, запросило пощады, отказалось бы ему повиноваться. И думать смешно!