Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майор Бодростин принял Горбанюк по первому ее звонку в одиннадцать утра, в понедельник. Портфеля она с собой не взяла, вся «документация» была в сумочке. И шла она переулками, чтобы никого не встретить там, где было бы понятно, куда она направляется.
— Я вас слушаю! — сказал ей майор, пригласив сесть.
Его застегнутое лицо ничего решительно не выражало. Аккуратный человек — рот, нос, уши, глаза, волосы — всё, как в среднем каждому полагается. Такие лица бывают в медицинских учебниках и в учебниках немецкого, английского, французского. Лица вообще. Не за что зацепиться.
Впрочем, Инна Матвеевна зацепилась: глаза оказались синими. Ах, какими синими. И по мере того как майор читал, они делались все ярче, все синее, глаза волевого, собранного, стального человека. Пока он читал, они были как бы включенными — эти глаза, а когда кончил, он их словно выключил. И они погасли. Стали просто глаза — картинка в учебнике: глаза.
— Мне нечего добавить к этой документации, — сказала Инна Матвеевна.
Майор Бодростин кивнул.
— Я могу идти? — спросила она.
Он взглянул на нее просто глазами из учебника. Были ли они синими?
— Да, — сказал он, — конечно, вы можете идти. Впоследствии некоторые частности придется, вероятно, уточнить!
— Там указаны мои телефоны, — ответила она. — В основном документе.
— Понятно! — кивнул майор Бодростин. — Вас вызовут, если понадобится.
Даже спасибо этот человек не сказал ей. И не попрощался. Может быть, документация произвела на него такое ошеломляющее действие?
В ее висках стучало, когда она вышла на улицу.
День выдался прохладный, ветреный, по улице несло колючую пыль. Лето кончилось или было на исходе. А может быть, Инну Матвеевну познабливало?
Ветчинкина, как всегда, перекладывала папки с «личными делами». В ее закутке было безобразно накурено.
— Хоть бы форточку открывали, — не поздоровавшись, сказала Горбанюк. — Это же просто невозможно…
— Я тут нечаянно вскрыла пакет, — быстро шамкая, сказала старуха, — и вы меня простите, но это лично вам…
«Палий? — с ужасом подумала Горбанюк. — Написал-таки».
Но это было куда хуже, чем любой Палий. Это было письмо от проклятой дуры, Ларисы Ромуальдовны, — заказное, ценное и еще там какое-то. Все в сургучных печатях. Старая идиотка прислала обе сберегательные книжки. Она, видите ли, уезжает на длительное время лечиться вместе с мужем и предполагает… Что она может предполагать? Как смеет? Пальцы Инны Матвеевны дрожали, когда она ощупывала тот конверт, в котором были заклеены, она хорошо помнила, заклеены ее сберегательные книжки. А теперь конверт был вскрыт. Или не вскрыт? Протерся? Сам по себе? Видела Ветчинкина или не видела? С той, Ларисой, — черт с ней! И с генералом тоже. А вот Ветчинкина?
Она села боком возле своего письменного стола. По-прежнему стучало в висках. Видела Ветчинкина или нет?
Видела?
Как узнать?
Не видела?
Но разве она скажет?
И если скажет, то когда и где?
И кому?
Запершись, Инна Матвеевна все обследовала с самого начала. Здесь пакет лежал, когда она вошла. Письмо было открыто. Но в письме о сберегательных книжках нет ни единого слова. Просто «ваши бумаги». «Ваши оставленные бумаги». Но «бумаги» торчат из прохудившегося конверта. Посмотрела Ветчинкина или нет?
Девяносто три тысячи Палия.
Он сказал — сто.
Но всего-то сто тридцать девять тысяч: есть ведь еще и есаковские, осталось от того золотишка.
Дважды Инна Матвеевна прошла мимо Ветчинкиной. Во второй раз старуха пила чай и ела бутерброд с вареньем. У нее был обеденный перерыв.
И вот в этот-то обеденный перерыв Инна Матвеевна Горбанюк, как говорится, потеряла над собой управление. Или контроль. В старопрежние времена можно было бы выразиться, что под этой амазонкой понес конь. Нынешний автомобилист сказал бы: тормоза отказали. Короче говоря, совсем закрутившись и ничего толком не соображая, потому что ведь хорошо известно, что даже у самых расчетливых и хладнокровных преступников бывают состояния нервного исступления, Инна Матвеевна, заклеив и засургучив свои сберегательные книжки в пакет, вызвала срочно Катеньку Закадычную и попросила ее, не приказала, а именно попросила «до времени» спрятать. И зачем-то доверительно взяла ее холодными пальцами за полненькую ручку. Слова «до времени» и «спрятать» были глупые, ненужные, она сразу же поняла, как все это несовременно, какое-то прятанье, как она из-за этой своей просьбы кувырком летит с небес, на которых раньше пребывала для Закадычной, на самую что ни на есть грешную землю, в лужу, но делать было уже нечего, пакет Катенька взяла, изумленно глядя на свою такую величественную в недавнем прошлом начальницу, распорядительницу и управительницу.
— Это — личное, — сказала Инна Матвеевна и улыбнулась (зачем, зачем она еще улыбнулась перед овцой, которая при всей тупости падение от величия не могла не отличить?). — Просто бывает же личное…
Катенька кивнула.
— В чемодан свой киньте, — произнесла Горбанюк, — тут ничего особенного.
Закадычная еще раз кивнула. Но в глазах ее было написано: если ничего особенного, то для чего же прятать? И еще было написано короткое, быстрое, уклончивое, поспешающее, про что Горбанюк подумала: «Не посмеет!»
И усомнилась.
Почему же не посмеет? Неужели же постесняется?
Разве не Инна Матвеевна учила ее не стесняться?
НАЧАЛО ОЧЕНЬ ДЛИННОГО ДНЯ
Поезд из Москвы приходил в девять пятнадцать. В десять Штуб позвонил дежурному и осведомился, приехал ли майор Бодростин.
— Прибыли, — ответил старшина. — Но они приболевши. Из санчасти их домой направили в сопровождении медработника. Сантранспортом.
— А что с ним стряслось?
Дежурный не знал.
Август Янович позвонил в санчасть.
Ему доложили, что у майора ангина с очень высокой температурой, к сорока. Возможно, стрептококковая. Взяли мазок. Штуб опять позвонил в Управление. Гнетов уже был на месте. Бодростина он видел. Майор болен, но чрезвычайно одушевлен поездкой, — с нажимом произнес Гнетов.
— Это в каком смысле — одушевлен?
— В смысле рабочего энтузиазма. Назначен вашим заместителем.
— Как так?
— Вчера Виктор Семенович подписал приказ.
Штуб молчал. Генерал-полковник Абакумов В. С. вступил в игру — вот что все это значило. Не больше и не меньше. И никуда отсюда не денешься! И совершенно понятно, чем и как скоро это кончится. Впрочем, это было понятно еще полтора месяца назад, когда на его докладной о невиновности Устименко А. П., точнее, на его объяснениях по поводу причин, по коим она была сактирована, Абакумов начертал резолюцию «чепуха» и выгнал Штуба из кабинета. Или почти выгнал. Высокий, красивый молчаливый Абакумов…
— Значит, со щитом вернулся товарищ Бодростин?
— Так точно. Недаром он пробыл там столько времени. Кроме того…
— Что еще?
— Еще приказано вам выехать в Москву.
Август Янович снова ничего не сказал.
— Вы слушаете?
— Все понятно, — наконец произнес Август Янович. — Я буду попозже.
— И… поедете?
— Приказ есть приказ.
— Но…
— Потом поговорим…
Только положив трубку, он понял, какой зажатый голос был у Виктора. Зажатый и замученный. Словно ему самому предстояло ехать в министерство, являться пред грозные очи Абакумова. Словно на его докладной было начертано «чепуха». Впрочем, Гнетов был не из тех ребят, что в любой момент готовы отмежеваться. Так же как и Колокольцев…
«Ехать?» — еще почти спокойно спросил себя Штуб.
И нашел в себе силы умехнуться:
«А что изменится, если не ехать?»
Где произойдет неизбежное? Но какое это имеет значение? Нет, пожалуй, это имеет некоторое значение. На глазах Зоси и детей или в далеком далеке.
Нужно было встряхнуться! Слишком вяло он себя вел. Нужно было взять себя в руки. Шло же время! Но это было не так-то уж легко — встряхнуться.
Он прошелся в войлочных туфлях по тихой квартире. Дети уже ушли в школу. Зося опять прилегла. В столовой стояли две раскладушки — Алика и Крахмальникова. Девчонки, конечно, все оставили неубранным. Кот спал на кровати Тутушки. А в столовой лежал томик Пушкина. Все-таки он заразил мальчишек, читая им вечерами удивительные строфы.
И сейчас он прочел:
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,Теснится тяжких дум избыток;Воспоминания безмолвно предо мнойСвой длинный развивают свиток;И, с отвращением читая жизнь мою,Я трепещу и проклинаю,И горько жалуюсь, и горько слезы лью,Но строк печальных не смываю.
— Но строк печальных не смываю, — повторил негромко Штуб. — А они были?
И ответил, остро глядя перед собой из-за толстых стекол очков:
— Были. Я уже понимал, но сдерживал себя, чтобы не понять до конца. Я понимал это еще до войны. Разве я не понимал тогда, в Москве, ожидая назначения? А с Крахмальниковым?..