Невиновные в Нюрнберге - Северина Шмаглевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я совсем одна. Чужая в этой огромной толпе, никого нет из моих земляков, я знаю только Соланж, но она целиком поглощена концертом. Меня все сильнее гнетет одиночество среди людей, но нет, я не уйду. Войду в зал, закрою глаза и буду слушать.
Подошла последняя минута.
До чего торжественный и величественный вид у всех этих лестниц, потолков, коридоров, скульптур, балюстрад! В этом храме притаились мелодии, залетевшие сюда, словно ласточки, вот слышны даже взмахи крыльев, сменяются тональности, гудит эхо, разбуженное чьими-то шагами, — возвращаются времена давних концертов. Кто играл тут прежде? Моцарт? Лист? А может быть, и Шопен? Это наверняка знает дирижер. Прекрасная тема для беседы. Я смогу избежать расспросов о цели моего приезда, о первом впечатлении от Нюрнберга.
Лучше всего с самого начала направить любопытство всех собеседников к проблемам банальным и безразличным. Или музыкальным.
Спокойствие, бесследно исчезнувшее с нюрнбергских улиц, сохранялось здесь в неприкосновенности. В воздухе ощущается аромат прошлого, с овальных медальонов над деревянными панелями на нас кротко взирает девятнадцатый век, именно такой, каким представляем мы его себе по книгам: прохлада и простор, запах дерева и старых фолиантов, в воздухе аромат только что сорванных фруктов и бродящего в старых подвалах вина.
Я поднимаюсь по лестнице, и эхо шагов под сводом звучит все громче и отчетливее, у него свой аритмичный ритм, своя немелодичная мелодия, доносятся обрывки музыкальных фраз — это оркестр настраивает инструменты. И вдруг волнение пронизывает всю меня, мою нервную систему: что я тут делаю, как я могла пообещать Соланж прийти на концерт, меня пугает эта толпа, я должна уйти отсюда — и вместе с тем точно взрыв радости: я живу, я должна жить, ни о чем другом не желаю думать. Как это просто — опуститься в мягкое кресло и ждать прелюдии Шопена, знать, что ты среди людей. Соланж говорила, что я нужна ей. Я все еще поднимаюсь по лестнице. Концертный зал уже рядом, оттуда плывет теплый воздух, разговоры, смех, топот ног, возбужденный шум толпы, отдельные голоса, которые моментами заглушают оркестр, пробующий первые такты. Сердце стучит все быстрее, от напряжения сжимается горло. Не надо бояться, вспомни, ведь тогда ты умела справиться со страхом, подавить воображение, душила все надежды перед допросом, а после допроса у тебя была одна забота — как переправить записку.
Теперешнюю ситуацию нельзя сравнивать с той, думаю я, продолжая идти по лестнице. Горький смех поднимается во мне, ирония быстро успокаивает нервы: надо бы выйти на сцену. Поднять руки. Закричать. Встать у самого края, сказать им, что нельзя терять времени. Почему мы не кричим? Почему все стараются быть воспитанными? Почему я молчу? Неужели самых смелых поубивали, а их место заняли теперь тихие, покорные посредственности, трусы, глупцы, из которых ни один не осмелится поднять руку и закричать?
— Ну наконец! — Дирижер склонился в низком, пожалуй, слишком низком поклоне. — Мадемуазель Соланж уже спрашивала о вас.
Освещенная сзади голова этого старого человека, белая, точно облако на ясном небе, источает сияние, большие руки тепло пожимают мою ладонь, а глаза в сеточке густых морщин следят за моей реакцией на эту сердечность. Я знаю, что этот немец — эмигрант. Элегантный, слегка поношенный смокинг, архаичная вежливость смешат меня и одновременно вызывают сочувствие.
— Мадемуазель Прэ просила, чтобы я проводил вас к ней, как только вы придете.
— Сегодня много публики, — говорю я, чтобы не молчать. — Здесь замечательный зал.
— Мое сердце будет сегодня вечером биться очень сильно. Я хотел бы, чтобы мадемуазель Прэ одержала тут победу. Артист — это своего рода современный пророк в пустыне, он должен знать, как ударить по скале, чтобы забил настоящий чистый родник.
Я с удивлением ловлю себя на том, что, отвечая ему, не контролирую себя.
— Она уже одержала свою победу. Причем при удивительных обстоятельствах. Я этого никогда не забуду.
В руках репортеров шуршит бумага. Завтра мы сможем прочесть в газетах очередные банальности. Профессор наклоняется ко мне.
— Она очень талантлива. Кроме того, с ней лучший союзник таланта — молодость. Я уверен, что на сегодняшнем концерте она проявит себя в полную силу. Соланж Прэ — явление редкое, исключительное. Артисты такого уровня рождаются раз в столетие. На последней репетиции мне показалось, что она гениальна.
Столько похвал и восторгов со стороны немецкого маэстро! Невероятно! Его слова способны выбить из равновесия.
— Было бы лучше, чтобы Соланж не слышала этого, — говорю я сурово. — Мы скажем ей после концерта, если все пройдет хорошо.
— Можете не сомневаться, — заверяет старый дирижер.
Он ощутил мою холодность, и я довольна, что сумела его смутить.
Его плотным кольцом обступают журналисты, музыканты, представители радио и прессы. Они быстро записывают, потом один придвигается со своим блокнотом и карандашом ко мне и шепотом спрашивает:
— Мне бы, если вы будете так любезны, очень хотелось узнать… Когда мадам Соланж играла безупречно? Что это за ее победа, о которой вы упомянули…
Я в полной растерянности. Где найти слова, которыми чужому человеку можно было бы рассказать о том, что было тогда? Зачем упоминать об этом? Он, видимо, слышал мой разговор с дирижером.
— А может быть, мадам Прэ согласится дать интервью? У меня уже готов первый вопрос! — радостно восклицает репортер. — Надо выяснить, выступала ли она прежде в Нюрнберге? Скорей всего, нет. Почему?
Надо поскорей улыбнуться, чтобы скрыть мысли, которые всколыхнули его слова во мне.
— Все очень просто. Не было подходящего случая.
Старый дирижер выбил свою трубку о ладонь.
— Да… Существовали некоторые сложности в сообщении между европейскими странами, — наконец сказал он, вздохнув. На губах его мелькнула ироническая усмешка.
Я громко и неестественно рассмеялась.
— Ну уж нет! Транспорт тогда работал куда лучше, чем нынче. Просто на удивление.
Дирижер надолго замолчал. Дым из трубки, которую он громко посасывал, окутал его лицо. Репортер пытался заразить окружающих своим возбуждением, но это ему не удавалось, во всяком случае, по отношению ко мне.
Появилась Соланж. Мальчишеский силуэт, короткая стрижка. Защелкали фотоаппараты, круг стал еще плотней. Молодой репортер с блокнотом в худых и нервных пальцах пытается протиснуться ближе к пианистке, потом выпаливает на одном дыхании:
— Я представитель крупного телеграфного агентства, у меня единственный вопрос — какой вы национальности?
— Европейка, родившаяся в Брюсселе, — не колеблясь, отвечает Соланж и тут же ускользает, здоровается с кем-то у входа в зал, радостно смеется.
Странное впечатление: будто вместе с появлением Соланж веселая бабочка влетела сюда и кружится под потолком.
— Еще два вопроса! — снова кричит репортер и без дополнительных предисловий пытается получить интервью. — Ответьте, где вы дали свой первый концерт? И в связи с этим… это будет сенсацией… я слышал о каком-то удивительном случае в вашей карьере?
Дирижер вскинул руки, пресекая расспросы бесцеремонного журналиста.
— Никаких интервью перед концертом. Абсолютно никаких! Я категорически запрещаю.
До чего он рассудителен и заботлив! — думаю я, прислушиваясь к его словам. А после концерта пусть хоть потолок обрушится. Тогда уже ничто не помешает Соланж, а сейчас тишина и покой.
Репортер отступил на шаг, воцарилась тишина. Дирижер меняет тему. Он указывает на стены, увешанные портретами. С них смотрят потемневшие от времени лица артистов былых времен.
— Вы выступаете в Нюрнберге, где играл Иоганн Себастьян и Вольфганг Амадей.
— О! — вежливо отзывается Соланж и, придерживая меня за локоть, направляется к старым картинам. Мы рассматриваем их по очереди, старательно и долго.
Я думаю о разочаровании, которое испытал бы этот старый человек, скажи я вслух то, о чем думаю: я сбегу отсюда, если не вступит в меня свет, нужный мне теперь больше всего, если не прекратится диссонанс, терзающий мой слух, какой-то на редкость неприятный, усиливающийся скрежет.
— Вы не хотели бы отдохнуть перед выходом? Быть может, вы захотите послушать оркестр? Мы оставили для вас место в зале, — спрашивает дирижер, стоя перед улыбающейся Соланж почти что навытяжку.
— Я с удовольствием послушаю… но не из зала, — отвечает она.
— У нас за кулисами стоят кресла, оттуда можно видеть и слышать весь концерт.
— А я пойду в партер, — решаюсь я. — Мне нужна дистанция.
Дирижер подходит ближе к Соланж, он растроган, собирается чем-то поделиться с ней:
— Когда-то, много лет назад, здесь бывала со мной моя невеста… Как давно это было!.. Она всегда садилась за кулисами… Я дирижировал и поглядывал на нее чаще, чем в раскрытые ноты, и в этом таился секрет моих юношеских успехов, — сказал он, обращаясь, возможно, к самому себе.