Дети века - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слышал я не раз от тебя эти ребячества, — сказал доктор, — но из любви к тебе никогда не хотел обращать на них серьезного внимания. Симптомом болезни, на которую жалуешься, и служит то, что мы считаем себя лучше других. Ты положительно принадлежишь к обыкновенным, к самым даже обыкновенным людям, и тебя сгубит то, что считаешь себя каким-то избранным.
Валек, видимо, рассердился.
— Я считаю себя избранным! Нет, я не считаю себя, а действительно — я избранник! Я чувствую в себе гений; а тунеядство, в котором вы меня упрекаете, есть необходимое условие его развития и зрелости. Я обязан лелеять его в себе, а не убивать: иначе поступил бы хуже самоубийцы. Да, принадлежу к числу избранных, которые призваны властвовать, потому что они наделены гением и чувствуют себя выше толпы.
С сожалением посмотрел на него доктор.
— Что же дальше? — спросил он холодно.
Валек быстро ходил по комнате.
— Да, — сказал он, — я имею право жаловаться на свет, на вас, на людей…
— Безумствуешь, — сказал Милиус.
— Здесь, здесь! — сказал Валек, таинственно указывая себе на грудь. — Понимаете ли вы это?
— Увы, — отвечал сурово Милиус: — отлично понимаю, что моя снисходительность причина твоего безумия. Как ты смеешь жаловаться на свет, на людей, на меня? Я взял тебя, сироту, без матери, умершей в нищете, оставленного всеми, воспитал тебя, хотя ничто не обязывало меня к этому, кроме сострадания, которое могло ограничиться тем, что поместил бы тебя в приют. Я дал тебе более, нежели жизнь и кусок хлеба, и дал тебе средства к образованию, — и чем же ты отплатил мне? Тем, что я должен сомневаться в сердце человеческом.
— Если бы вы попали на гуся, он непременно целовал б вам руки, но вы напали на орла, который стремится в облака, ибо его влечет туда природа. Я ни в чем не виноват — виноваты мои крылья.
— Отлично, — отозвался Милиус, улыбаясь. — Но ведь гений недостаточно признавать самому в себе, — необходимо показать и доказать его людям! Несколько плохих стихотворений, какие пишутся всеми молодыми людьми, не признак гения, а часто симптом болезни. Потом гений обязан проложить себе дорогу собственными силами, а не добиваться, чтобы ему очищали ее другие. У тебя все на словах, я же требую деятельности: я не понимаю человека, который не производит ничего, исключая жалоб и упреков.
— Вы хотите, чтобы я занимался черной работой, каким-нибудь ремеслом? — сказал Валек, улыбаясь.
— Даже… даже и это было бы спасительно и уж, конечно, лучше жалоб и мечтаний. Работа руками не унижает человека, а, напротив, приносит выгоду и полезна для здоровья.
— Я не понимаю этих теорий, — сказал гордо Валек. — Я понимаю чрезвычайное разнообразие темпераментов и характеров, различие талантов и способностей, и потому полагаю, что в высшей степени несправедливо всех подводить под одно правило.
— Софизм! — воскликнул доктор. — Ты доказываешь различие между людьми. Это правда, но ты должен знать, что различия эти не переходят известных границ, определенных законом людской природы. Несмотря ни на какую разницу, человек не перестает быть человеком; основание труда и его польза именно относятся к тому закону, который не допускает никакого исключения. Должно трудиться или сойти с ума.
— Уж скорее сойти с ума, нежели гений топить в болоте, опутать его, уничтожить.
— А знаешь ли ты, — прервал доктор со смехом, — что вера в собственный гений служит доказательством противного.
— Почему?
— Факт.
— Взятый эмпирически, — отозвался Валек презрительно. — Это не доказательство; что я чувствую в себе, в том никто в мире не разубедит меня.
— Ты говоришь точно так же, как тот сумасшедший, кото-рый уверяет, что он стеклянный! Все вокруг смеются над ним, но это не мешает ему бояться, чтоб его не разбили, Валек! — прибавил грустно Милиус. — Пора бы тебе оставить это ребячество, извинительное разве в первые детские годы. Послушайся меня.
— Довольно! — прервал с гневом молодой человек. — Глуп я был, надеясь, что вы поймете и оцените меня. Люди вашего закала не в состоянии понять людей, как я их понимаю.
— Что же я такое? — спросил Милиус.
— Вы человек, иссушенный наукой и мелочами жизни, у которого никогда не было крыльев. Поэтому воспитание мое было пыткой, настоящая жизнь моя пытка! Поэтому да будут прокляты свет и Вселенная!
— Поэтому ты и несешь чепуху, — прервал доктор. — А так как сегодня был жаркий день, то тебе прощается. Довольно глупостей! Но ты сегодня в каком-то особенном отчаянии: нет ли тут, кроме зноя, еще другой причины! Плети уже до конца, чтобы я знал по крайней мере, в чем дело.
Валек, бросив сигару, заложил руки за голову и начал ходить по комнате, сохраняя презрительное молчание. Милиус долго смотрел на него.
— Несчастный молодой человек, — сказал он наконец медленно, — ты не знаешь, какое причиняешь мне горе. Причина такого болезненного настроения не гений, но моя слепая любовь. Если бы я был строже и отдал тебя на раннюю борьбу с судьбой, с нуждой, то это тебя закалило бы и укрепило и, может быть, ты сделался бы истинно полезным человеком… тогда как теперь…
И доктор грустно опустил голову. Валек смеялся иронически.
— Еще раз повторяю тебе, — продолжал доктор, — что ты не имеешь ни малейшего права жаловаться на судьбу.
— Горько вы упрекаете меня за свои благодеяния.
— Ни в чем тебя не упрекаю, — возразил Милиус сурово, — потому что не требовал и не желаю от тебя никакой благодарности, — а, напротив, был совершенно приготовлен к тому, что меня встречает. Что я сделал, то сделал из человеческого чувства, из тоски по семейству, которого у меня нет, я не сумел создать его себе. Мне только жаль тебя, и я должен напомнить тебе, что ты не имеешь права требовать ничего ни от света, ни от людей, ни даже от судьбы. Судьба дала тебе голову и руки, и требует, чтобы ты не употреблял всуе этого дара: она создала тебя ни глупцом, ни калекой, хотя, конечно, могла бы сделать это. На что же тебе жаловаться?
— На что? На что? — прервал Лузинский, горячась. — Собственно, по бессмертному праву гения, который чувствует себя способным к наивысшим положениям…
— Хорошо, но пусть же гений этот и достигает всего трудом и борьбой. Разве ты сделал что-нибудь для заявления свету о своем гении?
— Свет не стоит того.
— Это уж ребячество! — воскликнул Милиус. — Никто не пиршествует, сложив руки.
— А сколько глупцов тунеядствует и пользуется благами жизни!
— То их право, как право гения труд и устойчивость. Итак, ты хочешь быть гением?
— Если бы и не хотел, то обязан! — воскликнул Валек. — Не в моей воле погасить в себе священный огонь… и спуститься…
— В среду простых смертных, — прибавил, смеясь, Милиус, который, окончив разрезывать физиологию, отложил ее в сторону. — Жаль мне тебя, брат, очень жаль, потому что все, что ты говоришь, служит признаком упадка.
Оба замолчали, но через минуту Валек, по-видимому, надумавшись, оборотился к доктору и сказал:
— Хорошо вам говорить, что вы мне ничем не обязаны и что я не имею права ничего требовать. Это удобно, но несправедливо. Разве, когда вы брали меня — сиротку, в лохмотьях, я просил вас, чтоб вы своей нежностью раздули во мне искру, которой суждено было сделать меня несчастливым? Разве же я требовал от вас воспитания, которое должно было расколыхать мой ум, сердце, стремления? Вы дали мне его для своего удовольствия, спрятав меня, словно канарейку в клетке, чтоб я увеселял ваш досуг старого холостяка. И вот теперь я жертва вашей прихоти, не имею права сказать, что вы причинили мне болезнь — и лечите ее. — Да, — прибавил с жаром Лузинский, — я имею право требовать, чтоб вы утолили жажду, меня томящую, требовать всего, что мне угодно. Я ваше дитя по духу, если не по плоти, — я для вас обязанность, тягость, укор. Вы не можете запереть передо мною дверь, потому что совесть упрекала бы вас, как за преступление за то, то вы осудили на пытку невинное существо, натешившись им вдоволь… Мои недостатки, мое безумство — все это дело рук ваших.
При этих словах доктор побледнел и сказал после минутного молчания.
— Ты прав, но только не от тебя я должен был это выслушать.
Переменившийся голос и выражение лица доктора обеспокоили несколько Валека Лузинского, который хотел подойти и попросить прощения, хотя посторонний и не заметил бы гнева на лице Милиуса.
Доктор встал со своего места; легкая дрожь обнаруживала волнение, которое он старался пересилить.
— Довольно, довольно, — сказал он, останавливая Валека движением руки, чтоб тот не подходил, — довольно. Чем долее продолжались бы эти наши отношения, гнусность которых вы мне указали, тем более увеличивалась бы вина моя. Дело окончилось бы тем, что всей жизни недостало бы на ее искупление. Вы сами указали мне минуту, в которую, что бы там ни было, необходимо сделать окончательный расчет и расстаться. Валек хотел сказать что-то.