Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории - Лутц Нитхаммер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При таком количестве вопросов без ответов мне представляется тем более осмысленным обратить внимание на историю человеческого жизненного опыта – такую, которая не оттесняется на задний план изучением господствующих структур, а противодействует расплывчатости связанных с таким изучением исторических представлений (вроде «социальные изменения») и фаталистическому блеску сконструированных якобы собственных закономерностей структурных перемен – противодействует за счет того, что биографическим методом исследует реальную силу воздействия этих структур {106}. При этом не только приобретается знание о практических возможностях действия субъектов, но эти возможности расширяются. Ведь если прав Бурдье, говоря, что габитус субъектов, который неосознанно структурирует их деятельность, стал их второй натурой, т. е. что «забытая история» составляет большую часть их опыта, то воспоминание этой истории и ее изучение может повысить способность субъектов к самоопределению. Интервью-воспоминание затрагивает эту область, хотя и не может ее заполнить или структурировать; но оно встречается с проблемами психоанализа на пороге полового созревания, так сказать, с другой стороны {107}.
Мне кажется, что значительная доля интереса к устной истории происходит именно от непроясненных ожиданий в этом направлении. Какой вклад она могла бы внести в такую историю человеческого опыта? Например, она точно не могла бы заниматься изучением второй натуры человека на основе «репрезентативной выборки» жизненных историй, потому что количество интервью-воспоминаний, которые можно провести и проанализировать, всегда невелико, к истории раннего детства респондента и к большей части тех тем, которые он считает приватными, с таким инструментарием подступиться невозможно, а стало быть важные факторы, определившие его личность, останутся вне зоны внимания исследователя. Однако, интерактивная работа памяти в интервью-воспоминании (и в этом его отличие от прочих видов нарративных интервью) выводит на поверхность не только тот опыт, который консолидировался в сознании, но и множество следов забытой истории, указывающих на ту ее сторону, которая обращена к общественной сфере. Большая часть пластичных историй в памяти респондента происходит из встреч с чем-то новым, а значит открывает доступ к интериоризованной допонятийной интуиции, указывающей на отсутствие в тот момент соответствующей предиспозиции. При упорядочивании биографических историй, сложившихся под влиянием сравнимых социокультурных структур, можно обнаружить постпубертатные элементы того, что Бурдье называет габитусом.
В то же время, материал наших интервью показывает, что в условиях переломов, охватывающих все общество и глубоко затрагивающих жизнь индивида, его опыт определяется не только установками, приобретенными в раннем возрасте, но и складывается в процессе постоянного взаимодействия с проблемами и возможностями, которые предъявляет ему общество. Для изучения истории опыта в этом смысле интервью-воспоминания могут создать важную, – а при том, сколько разрывов и переломов в немецкой истории, зачастую и единственную – источниковую базу. Здесь мы тоже можем воспользоваться тем, что в биографическом рассказе излагаются по преимуществу встречи с чем-то новым, не вполне вписывающимся в существующие ментальные структуры, – а таких встреч на переплетающихся жизненных путях, особенно в 1940-е годы, бывало много почти у каждого. С другой стороны, отбор таких рассказов, их комментирование и использование в качестве аргументов, а также обнаруживающиеся в некоторых случаях следы позднейшей их обработки позволяют рассмотреть процессы ретроспективной интерпретации и переработки, которые определяются структурой опыта данного индивида, нормами его группы, существующими в «большой» культуре готовыми интерпретациями и цензурными ограничениями (особенно когда их направленность за время между событиями и рассказом поменялась), а порой и спроецированными ожиданиями интервьюера, которые передались респонденту. Пристальное изучение текста позволяет зачастую обнаружить в интервью следы, на основе которых этот многослойный конгломерат из остатков пережитого, преданий и сегодняшней их обработки можно раскладывать на временные пласты.
Тем самым начинает раскрываться континуитет опыта, сохраняющийся несмотря на все социальные или политические переломы и разрывы, в которых пресекаются или меняют угол освещения архивные данные и которые часто – за счет того, что принятые прежде толкования утрачивали убедительность или становились бесполезными, – обусловливали расхождение между личным опытом и теми интерпретациями, которые предлагало общество. Поэтому для исторического восприятия подводного течения народного опыта необходим «окольный путь» через индивидуальную биографию. Я хотел бы привести два примера из нашего проекта, которые на разных уровнях народного опыта освещают проблему вытеснения и того, как удается его не допустить.
В описаниях того, как люди жили и работали во время войны, на сцене зачастую присутствует огромное число статистов-иностранцев, в то время как при проблематизации национал-социализма, как правило, упоминаются война как таковая и преступления против евреев, но не пригнанные в Германию подневольные рабочие. Если же интервьюер спрашивал респондента именно о них, то лишь в отдельных случаях возникала реальная фигура кого-то из этих иностранцев, наделенная именем, лицом и голосом; в подавляющем же большинстве случаев наблюдалось две стереотипные реакции: во-первых, рассказчик уверял, что частенько приносил подневольным рабочим «бутерброды», а во-вторых, указывал на то, что, освобожденные весной 1945 года, они занимались грабежами и вымогательством. То есть, с одной стороны, подчеркивается собственное человечное поведение перед лицом бесчеловечной системы, но, с другой стороны, эта система в тенденции оправдывается последующим поведением ее жертв. Рассказ о том и о другом позволяет респонденту двояким образом освободиться от требования глубже соединить свой собственный опыт со смысловым и ценностным вопросом об оценке национал-социализма. Однако это – сравнительно поверхностный рефлекс вытеснения: ведь в отличие от вопроса об антисемитизме, который в послевоенное время был обстоятельно проработан институциями, формировавшими общественное мнение, в Германии никогда не ставилась публично проблема подневольных рабочих и военнопленных. Поэтому они, с одной стороны, не вытеснены из воспоминаний о войне, но, с другой стороны, не интегрированы в сознательный исторический опыт. Воспоминания о них респонденты излагают в интервью в необработанном виде, зачастую даже еще с исходной национал-социалистической лексикой и интонацией. Это указывает не только на прошлое – на то, как широко восприняты были нацистские интерпретации этой темы, но и на будущее – на подготовку немцев к приему послевоенных «гастарбайтеров» (это понятие тоже было введено нацистами) {108}.
В качестве второго примера я выбрал три любовных истории Моники Хертель {109}. Рассказывая о своей жизни, работавшая делопроизводительницей госпожа Хертель аккуратно наделяет каждую из этих любовей неким высшим смыслом: ее «первой любовью» был племянник лучшей подруги ее матери. Обе женщины споспешествовали нарождавшимся отношениям, и сегодня Моника думает, что не выбралась бы из них; но она стала последней любовью юноши – в самом начале войны он умер от ранения в живот. «Большая любовь» к некоему архитектору вывела Монику из ее узкого жизненного окружения, пробудила в ней страсть и способствовала ее культурному развитию; но в конце войны ее возлюбленному пришлось надзирать за заключенными из Дахау, работавшими на производстве, и последнее, что госпожа Хертель о нем знает, – это то, что у него были депрессии и что в это время он зачал ребенка с другой. Прошло несколько лет, и она повстречала одного случайного знакомого: он когда-то давно один раз увидел ее на темном перроне и потом писал ей письма из британского плена, а теперь он вернулся, они увидели друг друга при свете дня, и это была «любовь с первого взгляда». Этот мужчина стал ее мужем, но перед этим ей пришлось испытать утрату – утрату уважения и перспектив. Ее друг в годы войны сдал экзамен на аттестат зрелости и прошел ускоренные педагогические курсы, в 1947 году он получил место. А в 1948 году после денежной реформы, когда стали снова брать на службу тех уволенных прежде преподавателей, кто прошел денацификацию и имел на иждивении семьи, его должны были уволить. Чтобы этого не допустить, влюбленные срочно поженились, но у них не было ничего, и прежде всего – своей квартиры. Возвращенная после крушения национал-социализма власть родителей над детьми (она считалась на Рейне антифашизмом) осуществлялась путем распоряжения жилплощадью: живя у родителей, приходилось им подчиняться. Несмотря на официальную регистрацию брака, родители мужа настояли на том, чтобы молодые воздерживались от половой жизни, пока не получили через год собственную квартиру и не смогли обвенчаться в церкви. А в течение этого года свекровь вела себя по отношению к сыну так, будто он все еще был тем подростком, которого у нее почти десять лет назад отобрала война. Отставной офицер-летчик покорялся матери, а жена не хотела потерять свою третью любовь, поэтому подчинялась ханжеской тирании, отказалась от мечты о высшем образовании, а потом и от работы, на которой она зарабатывала больше мужа и которой была довольна. В конце концов они пришли к тому, что стали стандартной немецкой семьей 1950-х годов. Но своим детям госпожа Хертель – именно исходя из опыта трудного начала своего удачного брака – предоставляет больше свободы, поддерживает их любовные отношения, помогает им повышать профессиональную квалификацию. Ее идеалы воспитания – ответ на ту душную семейную атмосферу послевоенных лет, которая грозила покалечить ее третью любовь. Она хочет, чтобы ее детям досталось то, что у нее отняла социальная смерть ее «большой любви». И похоже, что пользуется она при этом теми средствами, которые пролагали дорогу ее «первой любви» до войны.