Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь - Николай Владимирович Переяслов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня колотится сердце; я мчусь по липкому осеннему тротуару.
“Приморская”. Вхожу в вестибюль. На черной доске постояльцев мелом написаны фамилии: Дурацевич… Попандопуло… Бурлук… Номер такой-то.
Иду по красной дорожке пустынного коридора. Вот этот номер. У меня холодеют пальцы. А вдруг они меня не примут? А если они скажут, что мои стихи плохи, что я бездарность? Уйти?
Нет! – и я сильно стучу в дверь. За дверью слышна какая-то суета, движение. И только через полминуты резкий и повелительный голос произносит:
– Войдите.
Вхожу. Обыкновенный “роскошный номер” провинциальной гостиницы. Справа диванчик, перед ним стол, окруженный стульями, слева ширмы. На диванчике сидит человек в коричневой куртке с бронзовыми плоскими пуговицами, украшенными изображением якоря. У человека чрезвычайно длинное лицо. По ту сторону стола, лицом ко мне, сидит другой, в широкополой шляпе, надвинутой на лоб. У него тяжелая челюсть, нахмуренные брови, темные, желчные воловьи глаза. Он сидит, отодвинув стул и погрузив на стол ноги; между огромными подошвами – тарелка с остатками яичницы. Третий человек стоит посреди комнаты. На нем расстегнутый сюртук, бархатный зеленый с рельефными разводами жилет. У него круглая голова, оттопыренная губа. Он смотрит на меня в лорнет. Глаза у него колюче сверкают. Четвертого в комнате нет.
Я лепечу:
– Могу я видеть г-на Бурлюка?
Человек с лорнетом коротко взлаивает:
– Я.
Называюсь, прошу извинить беспокойство, излагаю – зачем пришел.
Человек с лорнетом прячет его в карман жилета и протягивает мне руку:
– Очень приятно. Знакомьтесь.
Я поворачиваюсь к длиннолицему человеку. Он деревянно протягивает мне узкую руку и чеканит:
– Игорь Северянин.
…Так вот он какой!..
Человек в шляпе убирает пятки со стола и забирает мою руку в мягкую теплую ладонь и басом рокочет:
– Владимир Маяковский.
…Так вот он какой!..
Из-за ширмы выходит четвертый: голубоглазый, востроносый, с пышными вьющимися волосами. На нем щегольская визитка, бриллиантовые запонки в манжетах, жемчужины в крахмальном пластроне, из-под жилетки впродоль выреза голубеет муаровая лента.
– Вадим Баян, – говорит он приветливо, подавая мне вялую, бескостную руку.
…Так вот он какой!..
Бурлюк сразу меняет тон, становится простым, усаживает меня к столу, звонит, заказывает кофе, не внемля моим отчаянным клятвам в том, что я ничего не хочу, – и засыпает меня расспросами о городе, о публике, о молодежи и ее читательских интересах. При нем все безмолвствуют.
Наконец, Северянин прерывает молчание; видно, ему наскучила эта беседа:
– Прочтите стихи.
Я читаю.
Фурора они не производят, но я чувствую, что меня слушают без иронии, что меня – слушают.
– Прочтите еще.
Читаю. И еще.
Северянин говорит:
– Вы правильно читаете, только нужно еще больше петь.
Я читал, как все поэты, слегка нараспев, что в гимназии всегда вызывало насмешки, а преподавателя словесности просто било по нервам, и он никогда меня не выпускал читать на гимназических вечерах.
Маяковский сказал, перекатывая сигару из одного угла рта в другой:
– Есть места. Вот у Вас “голос, хриплый как тюремная дверь”; это ничего; это образ.
Бурлюк сказал мне несколько любезных фраз, меня совершенно опьянивших, и затем стал разбирать прочитанное. И я впервые увидел “профессиональный”, “технологический” подход к стихам. Как ни поверхностны, как ни случайны были его высказывания, я в этот миг понял раз и навсегда, что стихи прежде всего – искусство и что о них можно говорить без упоминания об “искренности”, “задушевности”, “взволнованности” и прочем подобном.
Жизнь определилась в этот миг. Я уверовал, что я поэт и что я прав, любя слово, ритм и звук…
Два-три замечания в связи с бурлюковским анализом обронили и другие. Маяковский отметил банальную рифму; Северянину понравились “часы, где вместо стрелок ползают серебряные черепахи”, – и его замечание не было только любезностью, так как года через четыре эти черепахи появились у него:
Как серебряные черепахи
В полдень проползают серны…
Милый мой Игорь! Он не похищал у меня образа, он просто забыл, что запомнил его, и нашел у себя как свой.
Совершенно влюбленный в моих новых друзей, я стал откланиваться. И вдруг Бурлюк сказал мне, что сегодня они идут в театр, уже заказали ложу и будут рады меня в ней видеть.
Значит… значит, я действительно им (или хотя бы ему) понравился.
Я летел по городу. В гимназию идти не стоило: кончался пятый урок. Я вскочил на извозчика и помчал в театр покупать билет на сегодняшний спектакль. Абсолютно не помню, какая шла пьеса!..
До вечера я был как в бреду. То я садился писать стихи, – ничего не лезло; то в десятый раз звонил моему другу Коле Петрову, с которым мы составляли “левоэстетическую” фракцию класса, умоляя его не опоздать в театр (мне смерть как хотелось познакомить его с поэтами), – так что он, в конце концов, назвал меня эпилептиком и послал к черту.
И вот я в театре. Узкие коридоры наполняются публикой. Вдруг движение, говор восклицания, смех, – и через публику протискиваются поэты. Баян в цилиндре, из-под которого его кудри выбиваются как из-под кучерской шляпы, Маяковский в широкополом мятом сомбреро, Северянин в меховой шапке, Бурлюк в банальном котелке. Но лицо у него (очень напряженное, с невидящими глазами) – расписано. Синим гримировальным карандашом начерчены на щеках и крыльях носа какие-то треугольники и животное, похожее на пряничного конька. Не замечая меня, они проходят в свою ложу…»
В этом же 1914 году Георгий Шенгели благополучно закончил Керченскую Александрийскую гимназию, что несколько позже отразилось в его большой оде, посвященной этому событию:
Quousque tandem… Uns… Zusammen…
Бойль – Мариотт… Июнь, жара…
Но вот последний сдан экзамен, —
И на свободе мы! Ура!
Как вдохновенно и крылато
Слетала явью к нам мечта:
Пред гордым флагом аттестата
Жизнь распахнула ворота.
Все можно: трубку вдвинуть в зубы,
Сбить на затылок синий блин
И обходить ночные клубы
С повадкой опытных мужчин.
Или немедленно в тетради
Начать по химии трактат
И с тихой гордостью во взгляде
Встречать курсисток робкий взгляд.
Или в собранье гарнизонном,
Под локоть комендантшу взяв,
Ей овевать лицо озоном
Ревнивых чувств и дерзких прав… – и так далее
на протяжении еще 13 строф.
А через три недели после окончания гимназии бывшие одноклассники устроили в Английском клубе города благотворительный вечер, и первым номером программы,