Антигона - Анри Бошо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эдип заговорил… Что именно сказал он тогда, Эдип не помнил: как рассказывала потом Эйдоксия, это были слова любви; может быть, молитвы, которые предназначались тому, кто уже так очевидно существовал для Иокасты и не существовал еще для него. Так и сидели они на скамье, пока Эйдоксия не позвала их к столу. Вместе с ней они поели, потом вместе провели ночь, полную нежности, но не страсти. На следующий день Эдип почувствовал, что ему следует вернуться в Фивы, — Иокаста его не удерживала. Когда, много дней спустя, она вернулась во дворец, то ничего не сказала ему ни о своем длительном пребывании в горах, ни о том, что они оба обрели там. Она снова была царица — такая, какой мы ее знали и любили. Но Эйдоксия сказала, что Эдип часто расспрашивал ее о той, другой, женщине, которую он увидел однажды у нее под кровелькой, о той, кто тихонечко разговаривал со своим телом на сносях и прятал свои совершенной красоты ступни в мягкой соломе, набитой в синие деревянные башмаки.
Не обращай внимания, что я смотрю на тебя, Антигона, я почувствовала, как ожили твои руки, начали ощупывать дерево. Инструменты в твоих руках прилежно поскрипывают, и под эти звуки во мне рождается надежда, что ты вызовешь к жизни удачу, совсем крошечную удачу, и она поможет остановить наших братьев, спасти Фивы и нас обеих. Я не знаю, выполнима ли задача, которую ты взвалила на свои плечи. Все мы любили солярную Иокасту, но в ней жил свет и другого светила, того, что толкнуло ее на гибель, когда явилось несчастье, того, что заставило ее, ни слова никому из нас не сказав, так жестоко оборвать свою жизнь. Иокаста распространяла вокруг себя сияние, но смерть тоже завораживала ее, и мне страшно, что и ты такая же.
Несчастье было велико, но можно и не расставаться с жизнью — отец наш ведь так не поступил. Выколов себе глаза, он погрузился в Иокастину тьму, но не убил себя. И когда, преодолев отчаяние, он сумел покинуть Фивы, нашлась некая Антигона, чтобы вместо него заниматься ремеслом нищебродствующего царя. Мне кажется, я смогла бы поступить, как он: я унаследовала от него хитрость, любовь к жизни и вкус к удовольствиям. Да, к удовольствиям, потому что, когда он в конце концов принялся петь свои просоды и его признали величайшим аэдом Греции, он в удовольствиях других находил удовлетворение собственного стремления к наслаждению.
Я считаю, что у нашего отца, кроме всего прочего, было много здравого смысла, он был рассудителен. Но ты, Антигона, не унаследовала ли ты от нашей матери ее стремление к абсолюту, даже когда ты отказываешься от всего, довольствуясь самым малым, когда поворачиваешься к тьме, в то время как она обращалась к празднеству света, обретая в этом свое величие. Тут-то я и начинаю бояться тебя: как ты поступишь, когда придет великое несчастье, — а я думаю, что оно придет; этого, кажется, боится и твой возлюбленный Клиос. Он знает, что не на что надеяться в безумии близнецов и в Креонтовых кознях, и ему страшно, не кончишь ли ты, как Иокаста, когда рухнут твои надежды. Твои попытки и вправду кажутся отчаянными, на что ты надеешься, если еще надеешься? Ответь, ответь мне, Антигона.
Вот ты полуобернулась, мне видны твои прекраснейшие глаза, открытый взгляд. Ты как всегда стоишь в своем взгляде. К прав.
Надежда всегда есть, Исмена, я уверена в этом, даже если она едва брезжит, как тот ночник, что оставляли у наших кроваток по вечерам, когда мы болели и у нас был жар.
— Этот брезжущий свет — ты, Антигона, но не проявляется ли в этом Иокастина гордыня, только в уменьшенном виде, в виде твоей любви? Если жестокость наших братьев или порочность Креонта задует этот слабый огонек, сможешь ли ты раздуть его снова? Не покончишь ли ты — да, я должна произнести это слово, — не покончишь ли ты с жизнью, как наша мать, когда у тебя иссякнут силы?
— Не знаю… Не могу соизмерить собственные силы… Но жизнь я люблю, я люблю ее изо всех сил, как и ты.
— Твоя суровость поразила меня, Антигона, и я поверила. Ты работаешь и молчишь, я тебе не нужна. Я ухожу…
Вчера я не приходила, потому что К. сказал, что ты работала целый день и не спрашивала, где я. Я решила, что монолог, который так дорого мне стоит, завершен. Но сегодня Железная Рука пришел сказать, что ты хочешь, чтобы я пришла.
Я вижу, что ты плакала. «Вчера, говоришь ты, могла работать одна, а сегодня…»
Руки твои чего-то ждут, не решаются начать, сомневаются, и я снова говорю, шагая взад и вперед за твоей спиной.
В течение тех двух лет отчаяния, после того как ты бежала из Фив, Эйдоксия и ее дочь Гайя часто рассказывали мне о близнецах. Чаще всего они говорили и ссорились из-за их драк. Эдип с Иокастой ждали одного ребенка и готовились к рождению лишь одного. Появление на свет близнецов смешало их планы, и тогда они наняли Гайю ухаживать за тем новорожденным, чье появление было для родителей неожиданным. Через некоторое время Эйдоксия заметила, что Иокаста кормит грудью только Полиника, Этеокла же кормит Гайя. «Нужно давать грудь обоим или никому, — сказала Эйдоксия. — Можно подумать, что ты отдаешь предпочтение тому, кто родился первым. А это нехорошо».
Иокаста покраснела и в конце концов произнесла: «Я люблю их обоих, но второго я кормить не могу. Полиник так громко зовет меня, что я не хочу, чтобы он с кем бы то ни было делился».
«Тогда не корми ни того, ни другого, — ответила Эйдоксия, — иначе Этеокл будет плохо расти. Впрочем, так будет лучше и для твоих грудей, которыми ты так гордишься».
Иокаста много плакала, но Эдип ничего не узнал, потому что в это время он, понукаемый нашей матерью, начал расширять и возводить крепостные стены.
Я замолчала, ты глубоко вздохнула, Антигона, и спросила: «А дальше?» — как спрашивала всегда, когда мы были маленькими, а Иокаста или Эдип рассказывали нам всякие истории. Ты не могла взглянуть на меня: барельеф, который ты неторопливо вытесываешь из дерева, занимает все твое внимание, а твоя воля подчиняется настоятельной необходимости держать собственные глаза сухими. Ты спросила «а дальше?» таким тоненьким девчоночьим голоском, что доставила мне большое удовольствие.
И тогда, продолжала я, Эйдоксия сказала, что произошло то, что должно было произойти. Раз Иокасте пришлось перестать кормить Полиника грудью, она стала больше ласкать его, греть в лучах собственного сияния, осыпать ласковыми именами, петь ему песенки, которые он обожал. Она не отказывала в них и Этеоклу, но ему мало что доставалось — всегда после брата, всегда в его тени. Гайя в конце концов возмутилась и страстно полюбила Этеокла. Она тоже была красива, эта Гайя, дочь Эйдоксии, и она придумывала для ребенка игры, давала ему нежные и забавные прозвища. Этеокл был счастлив, но прекрасно знал, что произносили эти имена не царские уста.
Когда близнецы подросли и начали драться, Полиник всегда провоцировал брата, и он же, вскормленный солнечным молоком, постоянно одерживал верх. Это очень мучило Гайю, и Эйдоксия вынуждена была предупредить ее: «Не привязывайся к нему слишком, Гайя, это не твой ребенок».
«Так нужно, — ответила она, — и он должен стать моим, иначе у него ничего не будет, потому что он вечно будет в тени Полиника. А отец его, царь, который столько времени проводит в суде, верша, как ему кажется, правосудие, ничего не замечает. Царица настолько зачаровала его, что он даже не замечает чудовищной несправедливости, от которой на его глазах страдает сын».
«К счастью, — добавила Эйдоксия, — появились вы — ты, Исмена, которая хотела всем нравиться, и Антигона, которая умела сдерживать своих братьев и никогда их не боялась. Теперь не только Полиник купался в лучах материнского сияния, а царь, видя, что сыновья его выросли, стал заниматься ими чаще, и это позволило Этеоклу занять полагающееся место».
Я замолчала, не желая продолжать, но твои руки, Антигона, по-прежнему неторопливо обрабатывают поверхность дерева, не останавливаются, и снова звучит тот же тоненький голосок: «А дальше?»
Я вздохнула — ты заставляла меня говорить, но я знала, что иначе ты не можешь.
Ну, так вот, тебе прекрасно известно, что они дрались. Я имею право не говорить об этом — я была самая маленькая, и мне бывало страшнее всех.
Руки твои неустанно двигаются, слезы не должны наворачиваться тебе на глаза, и я знаю, что мне не отказать тебе, когда раздастся детский голосок: «Раз начала, рассказывай и это». Я ненавижу тебя и отвечаю: «Не могу!» Потом вроде я выкрикнула: «Хорошо, расскажу!»
Я стараюсь следить за своим голосом: он должен оставаться холодным и почти безразличным, и, раз тебе хочется, я рассказываю.
Как только родителей не оказывалось поблизости, Полиник начинал провоцировать брата, и тут же вспыхивала драка. Этеокл знал, что ему не победить, и потому старался затянуть потасовку, сделать ее более жестокой, чтобы Полинику тоже было больно. Дрались они всюду, где могли: в зале, на лестницах, в термах — чуть ли не в наших комнатах. Но Полиник никогда не затевал драки, если вокруг не было зрителей, которые могли стать свидетелями его победы, и для этого из всех обитателей дворца он чаще всего выбирал нас. С каждым годом стычки братьев становились все ожесточеннее, они оскорбляли друг друга, кричали среди схватки, наводившей на нас ужас. Их безжалостность настолько страшила нас, что, прекрасно умея драться, а в особенности это умела ты, большая сестра, мы вновь становились теми, кого они противно называли малявками. Со стыдом понимали мы тогда, что мы не такие, как они, что в нас живет теплая, приятная нежность, которая имеет совсем другое происхождение, чем их грубость; это из-за нее, когда на кого-нибудь из близнецов слишком сильно сыпались удары, мы начинали реветь, тщетно стараясь скрыть от обоих братьев наши слезы.