Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уже сказали, что он был знаком с Виллихом. Виллих был человек с чистым сердцем и очень добрый прусский артиллерийский офицер; он перешел на сторону революции и сделался коммунистом. Дрался в Бадене за народ, начальствуя орудиями во время Геккерова восстания, и когда все было побито, уехал в Англию. В Лондон он явился без гроша денег, попробовал давать уроки математики, немецкого языка – ему не повезло. Он бросил учебные книги и, забывая бывшие эполеты, геройски стал работником. С несколькими товарищами они завели мастерскую щеточных изделий; их не поддержали. Виллих не терял надежды ни на восстание Германии, ни на поправку своих дел; однако дела не поправлялись, и он надежду на тевтонскую республику увез с собою в Нью-Йорк, где получил от правительства место землемера. Виллих понял, что дело с Курне примет очень дурной оборот, и сам себя предложил в посредники. Бартелеми вполне верил Виллиху и поручил ему дело. Виллих отправился к Курне; твердый, спокойный тон Виллиха подействовал на «первую шпагу»; он объяснил историю писем; после, на вопрос Виллиха «уверен ли он, что Бартелеми жил на содержании у актрисы?», Курне сказал ему, что «он повторил слух и что жалеет об этом».
– Этого, – сказал Виллих, – совершенно достаточно, – напишите что вы сказали на бумаге, отдайте мне, и я с искренной радостию пойду домой.
– Пожалуй, – сказал Курне и взял перо.
– Так это вы будете извиняться перед каким-нибудь Бартелеми? – заметил другой рефюжье, взошедший в конце разговора.
– Как извиняться? И вы принимаете это за извинение?
– За действие, – сказал Виллих, – честного человека, который, повторивши клевету, жалеет об этом.
– Нет, – сказал Курне, бросая перо, – этого я не могу.
– Не сейчас же ли вы говорили?
– Нет, нет, вы меня простите, но я не могу. Передайте Бартелеми, что я «сказал это потому, что хотел сказать».
– Брависсимо! – воскрикнул другой рефюжье.
– На вас, м. г., падет ответственность за будущие несчастия, – сказал ему Виллих и вышел вон.
Это было вечером. Он зашел ко мне, не видавшись еще с Бартелеми; печально ходил он по комнате, говоря: «Теперь дуэль неотвратима! Экое несчастие, что этот рефюжье был налицо».
«Тут не поможешь, – думал я. – Ум молчит перед диким разгаром страстей, а когда еще прибавишь французскую кровь, ненависть котерий[96] и разных хористов в амфитеатре!..»
Через день, утром, я шел по Пель-Мелю; Виллих скорыми шагами торопился куда-то, я остановил его; бледный и встревоженный, обернулся он ко мне:
– Что?
– Убит наповал.
– Кто?
– Курне. Я бегу к Луи Блану за советом, что делать.
– Где Бартелеми?
– И он, и его секундант, и секунданты Курне в тюрьме; один из секундантов только не взят; по английским законам Бартелеми можно повесить.
Виллих сел на омнибус и уехал. Я остался на улице, постоял, постоял, повернулся и пошел опять домой.
Часа через два пришел Виллих. Луи Блан принял, разумеется, деятельное участие, хотел посоветоваться с известными адвокатами. Всего лучше, казалось, поставить дело так, чтоб следователи не знали, кто стрелял и кто был свидетелем. Для этого надобно было, чтоб обе стороны говорили одно и то же. В том, что английский суд не захочет в деле дуэли употреблять полицейские уловки – в этом все были уверены.
Надобно было передать это приятелям Курне, но никто из знакомых Виллиха не ездил ни к ним, ни к Ледрю-Роллену, – Виллих поэтому отправил меня к Маццини.
Я его застал сильно раздраженным.
– Вы, верно, приехали, – сказал он, – по делу этого убийцы?
Я посмотрел на него, намеренно помолчал и сказал:
– По делу Бартелеми.
– Вы с ним знакомы, вы заступаетесь за него, все это очень хорошо, хоть я и не понимаю… У Курне, у несчастного Курне, были тоже приятели и друзья…
– Которые, вероятно, не называли его разбойником за то, что он был на двадцати дуэлях, на которых, кажется, не он был убит.
– Теперь ли поминать об этом.
– Я отвечаю.
– Что же, теперь спасать его из петли?
– Я полагаю, что особенного удовольствия никому не будет, если повесят человека, который себя так вел, как Бартелеми на июньских баррикадах. Впрочем, речь идет не о нем одном, а и о секундантах Курне.
– Его не повесят.
– Почем знать, – заметил хладнокровно молодой английский радикал, причесанный à la Jésus, молчавший все время и подтверждавший слова Маццини головой, дымом сигары и какими-то неуловимыми полифтонгами, в которых пять-шесть гласных, сплюснутых вместе, составляли одну сводную.
– Вы, кажется, ничего не имеете против этого?
– Мы любим и уважаем закон.
– Не оттого ли, – заметил я, придавая добродушный вид моим словам, – все народы больше уважают Англию, чем любят англичан.
– Оеуэ? – спросил радикал, а может, и отвечал.
– В чем дело? – перебил Маццини.
Я рассказал ему.
– Они уже сами думали об этом и пришли к тому же результату.
Процесс Бартелеми имеет чрезвычайный интерес. Редко английский и французский характер обличались с такой резкостью, в такой тесной и удобоизмеримой раме.
Начиная с места поединка, все было нелепо. Они дрались близ Виндзора. Для этого надобно было по железной дороге (которая только идет в Виндзор) отъехать несколько десятков миль от границы внутрь королевства, в то время как вообще люди дерутся на границе, близ кораблей, лодок и пр. Выбор Виндзора, сверх того, сам по себе был никуда не годен: королевский дворец, любимая резиденция Виктории, разумеется, в полицейском отношении находится под двойным надзором. Я полагаю, что место это было выбрано очень просто, потому что французы из всех окрестностей Лондона только и знают Ришмон и Вансор.
Секунданты взяли на всякий случай рапиры с отточенными концами, хотя и знали, что противники будут стреляться. Когда Курне пал, все, за исключением одного секунданта, который уехал особо и вследствие того спокойно пробрался в Бельгию, поехали вместе, не забыв с собою взять рапиры. Когда они прибыли на ватерлооскую станцию в Лондоне, телеграф уже давно известил полицию. Полиции искать было нечего: «четыре человека, с бородами и усами, в фуражках, говорящие по-французски и с завернутыми рапирами», были взяты выходя из вагонов. Как же все это могло случиться? Не нам, кажется, учить французов прятаться от полиции. Злее, расторопнее, безнравственнее и неутомимее в своем усердии нет полиции в мире, как французская. Во время Людвика-Филиппа ищущий и искомый играли мастерски свою партию, каждый ход был рассчитан (теперь это не нужно: полиция по-русски, вперед говорит шах и мат), но ведь время Людвика-Филиппа не за горами. Каким же образом такой умный человек, как Бартелеми, и такие бывалые люди, как секунданты Курне, наделали столько промахов?
Причина одна и та же: совершенное незнание Англии и английских законов. Они слыхали, что никого арестовать нельзя без «уаранд»[97]; они слыхали о каком-то «абеас корпюс», по которому следует выпустить человека по требованию адвоката, и полагали, что они доедут домой, переоденутся и будут в Бельгии, когда утром за ними придет одураченный констабль, непременно с палочкой (как их описывают во французских романах), и скажет, увидя, что их нет: «Goddamn!»[98], – несмотря на то, что ни констабли палочек не носят, ни англичане не говорят «goddamn!»
Арестованных посадили в Surrey’скую тюрьму. Начались посещения, поехали дамы, поехали приятели убитого Курне. Полиция, разумеется, тотчас догадалась, в чем дело и как оно было; впрочем, этого нельзя ей поставить в заслугу: приятели и неприятели Бартелеми и Курне кричали в трактирах и public-гаузах[99] о всех подробностях дуэли, разумеется, прибавляя и такие, которых вовсе не было и совершенно не могло быть. Но официально полиция не хотела знать, и потому, когда одни посетители спрашивали позволение видеть секунданта «Бароне», другие секунданта Бартелеми, полицейский офицер решился им сказать: «Гг., мы вовсе не знаем, кто из них секундант, кто виноватый, следствие еще не открыло всех обстоятельств дела, называйте, пожалуйста, знакомых ваших по именам». Первый урок!
Наконец, судебный круг дошел до Surrey, назначен был день, в который lord-chief-justice[100] Кембель будет судить дело о неизвестно кем убитом французе Курне и прикосновенных к его убийству лицах.
Я тогда жил возле Primrose-Hill; часов в семь холодно-туманного февральского утра вышел я в Режент-парк, чтоб, пройдя его, отправиться на железную дорогу.
День этот остался очень рельефно в моей памяти. От тумана, покрывавшего парк и белых лебедей, сонно плывших по воде, подернутой искрасно-желтым дымом, до той минуты, когда, далеко за полночь, я сидел с одним lawyer’ом у Верри на Режент-стрите и пил шампанское за здоровье Англии. Все – как на блюдечке.