Аллегории чтения. Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста - Поль де Ман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этическое содержание этого, по всей видимости, невинного повествовательного описания на самом деле достаточно значительно для того, чтобы оправдать утонченность применяемой риторической стратегии. Ибо текст, помимо всего прочего, должен еще и успокоить Марселя, бегущего от «настоящей» деятельности внешнего мира. Преступные прелести одиночества узакониваются, поскольку они позволяют войти в мир, по меньшей мере, столь же мужественный и полный, как мир героя, о приключениях которого он читает. Чтобы противостоять моральному императиву бабушки, умоляющей Марселя «выйти на воздух», он должен оправдать свой отказ оставить чтение, а вместе с тем и все связанные с ним более или менее позорные удовольствия. Отрывок о чтении нужен для того, чтобы попытаться согласовать воображение и действие, уладить разделяющие их этические разногласия. Если бы можно было преобразовать воображаемое содержание вымысла в осуществленные читателем действия, тогда желание исполнилось бы, и совесть при этом осталась бы чистой. Успех метафоры, по всей видимости, ставит этическую проблему, которая связана с главным мотивом Пруста, мотивом вины и предательства, формирующим отношения повествователя к себе самому и ко всем тем, кто связан с ним узами любви и привязанности. Вина всегда сгущается вокруг чтения и письма, которые роман так часто рисует в самых мрачных тонах. Такая связь метафоры и вины — одна из вечных тем автобиографической литературы.
Но не следует думать, будто субъективное чувство вины мотивирует риторическую стратегию так, как причина определяет следствие. Нет оснований утверждать, что этические интересы субъекта определяют нахождение фигур или что риторический потенциал языка порождает выбор вины как темы; никто не сможет решить, изобретал ли Пруст метафоры оттого, что чувствовал себя виноватым, или поневоле заявлял о своей вине, чтобы найти применение своим метафорам. Поскольку единственный нередуцируемый «замысел» текста—это замысел его конституции, вторая гипотеза, по крайней мере, не столь неправдоподобна, как первая. Поскольку проблема неразрешима, приходится отложить ее. Но предполагая, что повествователь по тем или иным причинам заинтересован в успехе своих метафор, можно подчеркнуть их операциональную эффективность и сохранить присущую критику бдительность по отношению к обещаниям, которые делаются при переходе от чтения к действию при посредстве серии метафор.
В этом отрывке метафорическая перемена появляется вместе с бегущим ручьем: отдых поддерживает действие, «подобно неподвижной руке, погруженной в проточную воду». Пронизанное солнцем настроение текста делает образ вполне убедительным: ничто не может быть столь же привлекательным, как ощущение свежести, исходящее от чистой воды. Но вспомним, что спокойствие — одно из свойств «внутреннего» мира, ассоциирующегося с убежищем, беседками и закрытыми комнатами. Поэтому аналогия с рукой не способна, используя лишь собственные силы, привести к действенной жизни. Вода приносит с собой свойство спокойствия, но в соответствии с бинарной логикой отрывка, это—качество воображаемого мира чтения. Чтобы получить доступ к действию, троп должен захватить одно из свойств противоположной серии, например теплоту. Прохладу, испытываемую покоящейся рукой, следует уподобить жару действия. Такое перенесение происходит, когда в рамках все того же предложения говорится, что отдых поддерживает «un torrent d'activite». Во французском языке это выражение — не метафора или уже не метафора, но клише, мертвая или спящая метафора, утратившая свои литературные коннотации (в данном случае коннотации, связанные со словом «torrent») и сохранившая только собственное значение[74]. Собственно «torrent d' activite» означает изобилие деятельности, такое количество деятельности, которое, по-видимому, способно настолько возбудить кого- либо, что ему станет жарко. Собственное значение сливается с коннотацией на уровне означающего при помощи прилагательного «torride» («жаркий»), отзвук которого можно услышать в слове «torrent». Поэтому жар вписан в текст тайно, по секрету, связывая две противоборствующие серии в одйу-единственную цепь так, что становится возможным обмен несопоставимыми свойствами: если отдых может быть жарким и активным, не теряя при этом своего отличительного качества спокойствия, тогда «настоящая» деятельность может утратить свой фрагментарный и рассеянный характер и стать целостной, отнюдь не потеряв своей реальности.
Двусторонняя игра значениями клише «torrent cTactivite» делает перенесение соблазнительным и убеждающим. Соседний образ бегущей воды (руки, погруженной в «бурление потока») вновь пробуждает, так сказать, дремлющую метафору, которая в клише стала простой последовательностью двух слов («torrent» и «activite»), синтагматически соединенных повторным употреблением, а уже не принуждением значения. Слово «torrent» функционирует в двойном, по меньшей мере, семантическом регистре: в своем вновь пробужденном буквальном смысле оно передает и «переводит» свойство прохлады, на самом деле присущее воде, скрывающей руку, тогда как в своем фигуральном смысле оно обозначает изобилие действия, вызывающее мысли о противоположном качестве жара.
Риторическая структура этой части предложения («покою, ощущавшему... толчки и бурление потока жизнедеятельности») поэтому не просто метафорическая. Она, по меньшей мере, дважды метонимическая: прежде всего, потому, что соединение двух терминов в клише не управляется «тесной связью» сходства (и возможного тождества), коренящейся в общем свойстве, но продиктовано простой привычкой к смежности (о которой в других местах Прусту нашлось что сказать[75]), но также потому, что оживление онемевшей фигуры происходит при помощи высказывания («проточная вода»), которое случайно оказывается близким к ней, притом что эта смежность не определена необходимостью, существующей на уровне трансцендентального значения. Напротив, соседний отрывок подчеркивает как раз не то свойство, которое служило чеканкой первоначальной метафоры, ныне затертой и превратившейся в клише: фигура «torrent d'activite» основана на изобилии, а не на прохладе. На самом деле это свойство призвано противостоять тому качеству, к которому стремится текст.
Такая структура типична для языка Пруста, она встречается на протяжении всего романа. В отрывке, изобилующем успешными и обольстительными метафорами и, более того, открыто утверждающем превосходство метафоры над метонимией по степени воздействия, убеждение достигается вследствие фигуральной игры, в которой непредсказуемые фигуры случая обманчиво представляются фигурами необходимости. Буквальное и тематическое прочтение, принимающее ценностные утверждения текста на слово, в ущерб метонимии, прославило бы метафору как средство удовлетворения все более нестерпимого желания, каким бы парадоксальным оно ни было: желания читать в уединении, более точно, чем настоящие действия, соответствующего этическим требованиям действия. Но стоит лишь принять во внимание риторические структуры текста, и такое прочтение станет весьма сомнительным.
Основной текст (р. 831.38-р. 881.16; 74-78), посвященный чтению, развивается вслед за этим изначальным усложнением. Он во всем схож с шаблонным образцом, который так прочно сконструирован, что постоянно привлекает внимание к своей собственной системе и приглашает представить ее в виде диаграмм совпадения. Текст по-прежнему идет «от внутренних к поверхностным слоям... сознания» читателя (р. 871.22; 77). Он распространяет сложность единственного момента времени по оси, ведущей от предельной интимности к внешнему миру. Эта конструкция не временная, поскольку она не подразумевает никакой длительности. По мере того как повествование движется от центра к периферии, обнаруживается, что диахрония отрывка — это пространственное представление различающихся и в то же время дополняющих друг друга способов выражения одного-единственного момента. В романе, притязающем на то, чтобы стать повествовательным расширением одного-единственного мгновения воспоминания, такой отрывок, вне всякого сомнения, приобретает парадигматическое значение. Превращение настоящего мгновения в последовательность соответствовало бы написанию литературы как повествования о моменте. В таком случае это действие стало бы столь же протяженным, как и действие самопрочтения, посредством которого повествователь и писатель, отныне слившиеся воедино, полностью понимают свою настоящую ситуацию (включая и негативные ее аспекты) благодаря ретроспективному перечислению моментов ее генезиса. Это нисколько не отличалось бы это от отзыва, доступного читателю «А la recherche du temps perdu», который, проникнувшись духом романа Пруста, считает, что голос повествователя понемногу позволяет ему приобрести истинное знание, включающее и знание себя самого[76]. «Мгновение» и «повествование» стали бы дополнительными и симметричными и, зеркально отражая одно другое, смогли бы заменить друг друга без искажения. Действием памяти или предвосхищения повествование может восстановить полноту переживания одного мгновения. Повествование — метафора мгновения, подобно тому как чтение — это метафора письма.