Игра в бисер. Путешествие к земле Востока (сборник) - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В музыке он и правда делал большие успехи, на втором или третьем вальдцельском году он довольно свободно играл с листа нотное письмо, ключи, сокращения, басовые знаки всех веков и стилей, обжившись в царстве западноевропейской музыки, до нас дошедшей, тем особым образом, когда на музыку смотришь как на ремесло и, чтобы проникнуть в ее дух, не гнушаешься возни с ее чувственной и технической стороной. Именно усердие в усвоении ее чувственной стороны, стремление распознать за слуховыми ощущениями разных музыкальных стилей их дух удивительно долго удерживали его от того, чтобы заняться вводным курсом к игре в бисер. Позднее он как-то сказал в своих лекциях: «Кто знает музыку только в экстрактах, выдистиллированных из нее Игрой, тот, может быть, хороший игрок, но никакой не музыкант, да и не историк, пожалуй. Музыка состоит не только из тех чисто духовных контуров и фигур, которые мы из нее извлекли, во все века она была в первую очередь радостью от чувственных впечатлений, от дыхания, от отбивания такта, от оттенков, трений и возбуждений, возникающих, когда смешиваются голоса, сливаются инструменты. Конечно, дух – это главное, и, конечно, изобретение новых инструментов и изменение старых, введение новых тональностей, новых правил или запретов, касающихся построения и гармонии, – это всегда только жест, только нечто внешнее, такое же внешнее, как костюмы и моды народов; но эти внешние и чувственные признаки надо со всей силой почувствовать, ощутить на вкус, чтобы понять через них эпохи и стили. Музыку творят руками и пальцами, ртом, легкими, не одним только мозгом, и кто умеет читать ноты, но не владеет как следует ни одним инструментом, тот пусть помалкивает о музыке. Историю музыки тоже никак нельзя понять только через абстрактную историю стилей, и, например, эпохи упадка музыки остались бы совершенно непонятны, если бы мы каждый раз не обнаруживали в них перевеса чувственной и количественной стороны над духовной».
Одно время казалось, что Кнехт решил стать исключительно музыкантом; все факультативные предметы он ради музыки так запустил, что к концу первого семестра заведующий призвал его к ответу по этому поводу. Ученик Кнехт, не сробев, упорно ссылался на права учеников. Он будто бы сказал заведующему:
– Если бы я не успевал по какому-нибудь обязательному предмету, вы были бы вправе бранить меня, но я не дал вам для этого основания. Я же вправе посвящать музыке три или даже четыре четверти времени, которым мне разрешено располагать по своему усмотрению. Так и в уставе сказано.
Заведующий Цбинден был достаточно умен, чтобы не настаивать на своем, но, конечно, запомнил этого ученика и, говорят, долгое время обращался с ним холодно-строго.
Больше года, лет, видимо, около полутора, продолжался этот своеобразный период ученической жизни Кнехта: нормальные, но не блестящие отметки и тихая и – судя по эпизоду с заведующим – не лишенная упрямства отстраненность, отсутствие заметных дружеских привязанностей, зато эта необыкновенная рьяность в музицировании и уклонение почти от всех необязательных предметов, в том числе от Игры. В некоторых чертах этого юношеского портрета видны, несомненно, приметы возмужалости; с противоположным полом он в этот период общался, наверно, лишь случайно и был, по-видимому, – как многие эшгольцские школьники, если у них не имелось дома сестер, – довольно робок и недоверчив. Читал он много, особенно немецких философов – Лейбница, Канта и романтиков, из которых его сильнее всех привлекал Гегель.
Теперь надо несколько подробнее упомянуть о том другом соученике, что сыграл решающую роль в вальдцельской жизни Кнехта, о вольнослушателе Плинио Дезиньори. Он был вольнослушателем, то есть учился в элитных школах на правах гостя, без намерения остаться в педагогической провинции надолго и вступить в Орден. Такие вольнослушатели всегда появлялись, хотя и в небольшом числе, ибо Педагогическое ведомство, естественно, никогда не придавало значения подготовке учеников, которые по окончании элитной школы собирались вернуться в родительский дом и в «мир». Между тем в стране было несколько старых, снискавших перед Касталией во времена ее основания большие заслуги патрицианских семей, где существовал не совсем и поныне ушедший обычай отдавать сыновей, при наличии у них достаточных для этого способностей, в элитные школы, чтобы они воспитывались там на положении гостей; право на это в таких семьях стало традиционным. Подчиняясь в любом отношении тем же правилам, что и прочие элитные ученики, эти вольнослушатели составляли все же исключение в их среде – хотя бы потому, что, в отличие от них, не отрывались с каждым годом все больше от родины и семьи, а проводили дома все каникулы и, сохраняя тамошние нравы и образ мыслей, оставались среди однокашников гостями и чужими людьми. Их ждали родной дом, мирская карьера, профессия и женитьба, и только считанные разы случалось так, что, проникшись духом педагогической провинции, такой гость, с согласия семьи, в конце концов оставался в Касталии и вступал в Орден. Зато многие известные в истории нашей страны политики были в юности касталийскими вольнослушателями и во времена, когда общественное мнение по тем или иным причинам критически противостояло элитным школам и Ордену, энергично вступались за них.
Таким вольнослушателем и был Плинио Дезиньори, с которым встретился в Вальдцеле его младший соученик Иозеф Кнехт. Это был юноша высокоодаренный, особенно блиставший в речах и спорах, горячий, несколько беспокойный человек, который доставлял заведующему Цбиндену немало хлопот, ибо, не вызывая как ученик нареканий, он отнюдь не старался забыть свое исключительное положение вольнослушателя и выделяться как можно меньше, а открыто и запальчиво заявлял о своих некасталийских и мирских убеждениях. Между этими двумя учениками не могло не возникнуть особых отношений: оба они были высокоодаренными людьми, оба ощущали свое призвание, это роднило их, хотя во всем остальном они были противоположны друг другу. Нужен был необыкновенно проницательный и искусный педагог, чтобы понять суть возникшей тут задачи и по правилам диалектики все время добиваться синтеза между противоположностями и поверх их. У заведующего Цбиндена хватило бы на это таланта и воли, он был не из тех учителей, которым гении мешают, но в данном случае ему недоставало важнейшей предпосылки – доверия обоих учеников. Плинио, которому нравилась роль аутсайдера и революционера, был в отношении заведующего всегда очень настороже; а с Кнехтом произошла, к сожалению, упомянутая размолвка из-за его факультативных занятий, он тоже не стал бы обращаться к Цбиндену за советом. Но существовал, к счастью, мастер музыки. К нему-то и обратился Кнехт с просьбой о помощи и совете, и мудрый старый музыкант, взявшись за это дело серьезно, повел игру мастерски, как мы увидим. Благодаря вмешательству мастера опаснейший соблазн в жизни юного Кнехта превратился в почетную задачу, и тот показал, что она ему по плечу. Внутренняя история этой дружбы-вражды между Иозефом и Плинио, или этой музыки с двумя темами, или этой диалектической игры между двумя душами, была приблизительно такова.
Обратил на себя внимание партнера и привлек его к себе, разумеется, сперва Дезиньори. Он был не только старше, он был не только красивым, пылким и красноречивым юношей, прежде всего прочего он был кем-то «извне», некасталийцем, кем-то из «мира», человеком, у которого есть отец и мать, дяди, тетки, братья, сестры, кем-то, для кого Касталия со всеми ее законами, традициями, идеалами – лишь этап, отрезок пути, временное пристанище. Для этой белой вороны Касталия не была миром, для него Вальдцель был школой, как всякая другая, для него возвращение в «мир» не было позором и наказанием, его ждал не Орден, его ждали карьера, брак, политика, словом, та «реальная жизнь», о которой каждому касталийцу тайно хотелось узнать побольше, ибо «мир» был для касталийца тем же, чем он когда-то был для покаянника и монаха – чем-то хоть и неполноценным, хоть и запретным, но тем не менее чем-то таинственным, соблазнительным, завлекательным. А Плинио и не делал тайны из своей принадлежности к «миру», он отнюдь не стыдился ее, он гордился ею. С горячностью, наполовину еще ребяческой и наигранной, наполовину, однако, уже сознательной и программной, он подчеркивал свою инородность и не упускал случая противопоставить свои мирские понятия и нормы касталийским, показать, что первые лучше, правильней, естественней, человечней. Вовсю оперируя при этом «природой» и «здравым смыслом», который он противопоставлял начетническому, далекому от жизни духу школы, он не скупился на острые и громкие слова, но у него хватало ума и вкуса не довольствоваться грубыми провокациями и как-то соблюдать принятые в Вальдцеле формы дискуссии. Он защищал «мир» и наивную жизнь от «надменно-схоластической духовности Касталии», но показывал, что в состоянии делать это оружием противника; он отнюдь не хотел быть человеком вне культуры, который вслепую топчет цветы в саду духовности.