Подвиг (перевод С. Ильина) - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лизе при первом посещении школы все здесь очень понравилось, - от площадок для игры в "файвс" и часовни до гипсовых слепков по коридорам и снимков соборов в классных. Спальни трех младших классов были поделены на ниши, в каждой свое окно; в конце спальни располагалась комната воспитателя. Не мог посетитель не восхититься и прекрасным гимнастическим залом. Весьма также поражали воображение дубовые скамьи и подбалочный свод часовни, полстолетия назад сооруженной в романском стиле на средства Джулиуса Шонберга, шерстяного фабриканта и брата всемирно известного египтолога Сэмюеля Шонберга, погибшего при землетрясении в Мессине. В школе служили двадцать пять преподавателей и ректор - преподобный Арчибальд Хоппер, облачавшийся в теплые дни в элегантно-серое священническое одеяние и выполнявший свои обязанности в лучезарном неведении интриги, которая вот-вот грозила завершиться его низвержением.
5
Хотя верховным органом Виктора были глаза, общее представление о Сен-Барте проникло в его сознание большей частью через посредство обоняния и слуха. Затхлый, унылый запах старого лакированного дерева стоял в дортуарах, ночами звучали в нишах громкие гастрические взрывы, сопровождаемые нарочито усиленными особого рода взвизгами кроватных пружин, а по утрам (в 6:45) гудел в коридоре - над пустырем головной боли - звонок. Запах идолопоклонства и ладана исходил от курильницы, свисавшей на цепях и на цепных тенях с ребристого потолка часовни; звучал медовый голос преподобного Хоппера, тонко сплетавшего изысканности с вульгаризмами, звучал Гимн 166 "Солнце души моей", который новичкам вменялось в обязанность заучивать наизусть, и несло по раздевалке застарелым потом из большой корзины на колесах, содержавшей общий запас гимнастических суспензориев, - противный серый клубок, из которого следовало выпутать для себя подвязку, надевавшуюся в начале спортивного часа, - и как печальны и резки казались вскрики, гроздьями долетавшие с каждой из четырех спортивных площадок!
Обладая коэффициентом интеллектуального развития под сто восемьдесят (при среднем в девяносто), Виктор легко стал первым из тридцати шести учеников класса, собственно, - одним из трех лучших в школе. Он не испытывал особого уважения к большинству учителей, но почитал Лэйка - чудовищно толстого, с кустистыми бровями и волосатыми руками, принимавшего в присутствии спортивных, румяных мальчишек (Виктор не относился ни к тем, ни к другим) вид угрюмого смущения. Похожий на Будду, Лэйк царил в удивительно опрятной студии, схожей больше с приемной в художественной галерее, чем с мастерской. Ничто не украшало ее бледно-серых стен, кроме двух картинок в одинаковых рамках: копии фотошедевра Гертруды Кэзебайер "Мать и дитя" (1897) с мечтательным, ангеловидным младенцем, смотрящим вверх и в сторону (на что?), и точно так же тонированной репродукции головы Христа с рембрандтовых "Паломников на пути в Эммаус" с таким же, лишь чуть менее небесным выражением глаз и рта.
Он родился в Огайо, учился в Париже и в Риме, учил в Эквадоре и в Японии. Был признанным художественным экспертом, и многие диву давались, - что заставляло его на протяжении последних десяти лет хоронить себя в школе Св. Варфоломея? Одаренный угрюмым темпераментом гения, он был лишен оригинальности и сознавал это; его собственные полотна всегда казались замечательно тонкими имитациями, хотя никто и никогда не сумел бы с полной уверенностью сказать, чьей манере он подражает. Глубинное знание бесчисленных технических приемов, безразличие ко всякого рода "школам" и "течениям", отвращение к шарлатанам, убежденность, что не существует никакой решительно разницы между жантильной акварелью прошлого века и, скажем, условным неопластицизмом или банальной беспредметностью нынешнего, и что ничего, кроме личного дара, в счет не идет, - все это делало из него недюжинного учителя. В школе не испытывали особенного восторга ни от методов Лэйка, ни от результатов их применения, однако держали его, потому что наличие в штате по крайности одного знаменитого чудака есть свидетельство стиля. Среди множества утешающих душу вещей, которым учил Лэйк, было то, что расположение цветов солнечного спектра образует не замкнутый круг, но спираль оттенков - от кадмиево-красного и оранжевых, через стронциево-желтый и бледную райскую зелень, к кобальтово-синему и лиловым, и здесь последовательность не переходит сызнова к красным, но вступает на новый виток, который начинается с лавандово-серого и теряется в золушкиных тенях, выходящих за пределы человеческого восприятия. Он учил, что не существует ни Мусорной школы, ни Мизерной школы, ни школы Мазутной. Что произведение искусства, созданное из веревки, почтовых марок, левой газетки и голубиного помета, имеет своей основой набор смертельно скучных банальностей. Что нет ничего пошлее и буржуазнее, чем паранойя. Что Дали - это в сущности брат-близнец Нормана Рокуэлла, украденный в детстве цыганами. Что Ван-Гог второсортен, а Пикассо велик, несмотря на его коммерческий пунктик; и что если Дега сумел обессмертить une caleche[46], то почему бы Виктору Винду не сделать того же для автомобиля?
Один из способов достичь этого состоял в том, чтобы заставить окрестный пейзаж пронизать автомобиль. Тут сгодился бы полированный черный "Седан", особенно припаркованный на пересечении обсаженной деревьями улицы с одним из тех грузноватых весенних небес, чьи обрюзглые серые облака и амебные кляксы синевы кажутся более вещественными, чем укромные ильмы и уклончивая мостовая. Разоймем теперь кузов машины на отдельные линии и плоскости и снова их сложим, переведя на язык отражений. Последние будут иными для каждой из частей: крыша покажет нам перевернутые деревья со смазанными ветвями, врастающими, подобно корням, в водянистую фотографию неба, где дом проплывает, как кит, - спохватной мыслью об архитектуре; одну из сторон капота загрунтует полоска густого небесного кобальта; тончайший узор черных веток отразится в заднем стекле; и замечательно пустынный вид - растянувшийся горизонт, далекий дом и одинокое дерево, - вытянется вдоль бампера. Этот процесс подражания и слияния Лэйк называл необходимой "натурализацией" рукотворных вещей. На улицах Крэнтона Виктор находил подходящий автомобиль и несколько времени слонялся вокруг. Внезапное солнце - полускрытое, но слепящее - присоединялось к нему. Для того воровства, какое задумал Виктор, лучшего соучастника не найти. В хромированном покрытии, в оправленном солнцем стекле головных фар он видел улицу и себя самого достойными сравнения с микрокосмической версией комнаты (уменьшенные люди - вид сверху), возникавшей в особом, волшебно выпуклом зеркале, какими полтысячи лет тому пользовались Ван-Эйк, Петрус Кристус и Мемлинг, вписывая себя в подробные интерьеры за спиною кислого торговца или домашней Мадонны.
В последний номер школьного журнала Виктор представил стихотворение о живописцах, подписанное псевдонимом "Муанэ" и с эпиграфом: "Следует вообще избегать дурных красных цветов, даже старательно изготовленные, они остаются дурными" (цитата из старой книги по технике живописи, неожиданно обернувшаяся политическим афоризмом). Начиналось оно так:
Leonardo! Strange diseasesstrike at madders mixed with lead:nun-pale now are Mona Lise'slips that you had made so red.[47]
Он мечтал смягчать (подобно Старым Мастерам) свои краски медом, фиговым соком, маковым маслом и слизью розовых улиток. Он любил акварель и масло, но побаивался слишком хрупкой пастели и слишком жесткой темперы. Он изучал свои материалы с тщанием и терпением ненасытного ребенка - одного из тех подмастерий художника (это уже мечтается Лэйку!), коротко стриженного парнишки с яркими глазами, проводившего годы и годы, растирая краски в мастерской какого-нибудь великого итальянского небописца, в мире янтаря и райской глазури. В восемь лет он как-то сказал матери, что хочет написать воздух. В девять он познал чувственное наслаждение постепенной размывки. И что ему было до того, что эта нежная светотень, отпрыск приглушенных красок и прозрачных полутонов, давно уже померла за тюремной решеткой абстрактного искусства, в богадельне прескверного примитивизма? Он по очереди помещал предметы - яблоко, карандаш, шахматную пешку, гребешок - за стакан воды и испытующе вглядывался в каждый из них: красное яблоко превращалось в аккуратно вырезанную красную полоску, ограниченную прямым горизонтом - полстакана Красного моря, Счастливая Аравия. Короткий карандаш, если его наклонить, изгибался подобно стилизованной змее, а удерживаемый стойком, становился чудовищно толстым - пирамидальным. Черная пешка, когда ее двигали взад-вперед, расщеплялась, оборачиваясь четою черных муравьев. Гребешок, поставленный на попа, заполнял стакан чудесно располосованной жидкостью - коктейлем "Зебра".