Закрыв глаза - Рут Швайкерт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рауль никогда по-настоящему не напивался, ему это просто не удавалось. Непобедимая частичка ясного сознания оставалась у него в голове, даже когда он иногда пил виски прямо с утра со своими соседями или в Париже, за пластмассовым столиком в своем любимом баре «Ла Барака», тесном, непрезентабельном, где на стене висели фотографии Билли Холидэй, где бывали лишь постоянные посетители, те, кто вот-вот станет ими, или же те, кто пришел сюда в первый раз и больше никогда не вернется. Рауль знал их всех уже давно: уборщицу Кати, вечного студента Михеля, портниху Даниэль, безработного актера Ива, знал и их всегда одни и те же разговоры, которые быстро истощались; все это давало ему неясное ощущение родины. Уверенность в том, что они каждый вечер сидят здесь, сообщала бурной жизни Рауля какую-то непрерывность, было такое ощущение, что его жизнь продолжается и в его отсутствие, эта непрерывность была, может быть, безнадежна, но все-таки вполне реальна. Хозяином был пока еще по-прежнему видный тунисец, который на протяжении последних тридцати лет каждого гостя приветствовал рукопожатием; в августе, как и все французы, он на месяц устраивал себе отпуск, а во время рамадана его «Барака» всю ночь напролет была открыта, чтобы те из его посетителей, которые были верующими мусульманами, и в первую очередь он сам, могли безо всякой еды, в основном подремывая, встретить следующий день. Слово «ла барака», если верить словарям, означало «благословение небес», «счастливый случай» или «доброе предзнаменование», и все эти значения довольно долго простирали над Баширом свою оберегающую руку, пока в один прекрасный день в бар не вошла молодая туниска такой красоты, что дух захватывало, и в первый момент Башир перепутал ее со своей женой, которая родила ему дома, в Банлье, четверых детей, и после этого стала старой и толстой. Через день его законная жена сидела за столиком, ела тефтели из молодого барашка и больше не спускала с него своих печальных глаз. Постоянные посетители стали чувствовать себя как-то неуютно, они приходили теперь реже, потом находили по соседству другой бар и больше уже не возвращались. Мимоходом заглядывали немногочисленные туристы, опрокидывали рюмочку и тут же снова уходили. «Барака» перестала приносить сколь-нибудь значительный доход. Башир и его жена, как всегда, сидели за стойкой, а в выходные дни теперь – у себя дома.
«Может быть, позвать врача? – нерешительно спросила Алекс и вздохнула с облегчением, когда Дорис наконец открыла глаза и сразу стала протестовать: – Ради Бога, не надо, нет, я просто неудачно упала, через два часа, вот увидишь, все пройдет».
Алекс механически пошла в кухню, поставила воду на газ и сварила спагетти, то единственное, что она умела готовить, накрыла на стол, поставила в плошке тертый сыр и сказала братьям, которые в двенадцать часов, споря о чем-то, с громким смехом вошли в дом, что им ни при каких условиях не разрешается ходить на второй этаж, у мамы сильные головные боли, она лежит на полу, ведь при болях лучше лежать на твердом.
«Италия – прекрасная страна, – так начала Алекс свое школьное сочинение, к которому им задали готовиться на летних каникулах, а потом целый час грызла ручку и, наконец, торопливо дописала: – И еще мы встретили там семью Шмид. Мама у них хорошо говорит по-итальянски. Потом мы все вместе, в одном поезде ехали домой. Штефану Шмиду стало плохо, хотя в поезде, в общем-то, не бывает плохо, в отличие от машины. Последние две недели мы провели дома и играли в саду в прятки. Вот, в общем, и все».
В Италии Алекс на своем собственном теле испытала бессилие детского мечтания: поняла, что никогда в жизни ее тело не будет телом мужчины. В памятном альбоме матери, который та спасла когда-то из руин, готическим шрифтом написано было изречение, которое Дорис прочитала вслух своей одиннадцатилетней дочери, когда дочь внезапно, за один день, казалось, потеряла всю свою смелость и стала бесконечно раздражительна. Алекс просто вспомнила последнюю строчку, которую по вечерам тихонько повторяла, лежа в постели: «Я хочу. Cogito, ergo sum. – Эти слова она знала из уст своего отца. – Я не хочу быть женщиной, – говорила себе Алекс, – значит, я и не стану женщиной. Я не хочу, чтобы у меня были менструации, значит, у меня их не будет». Но несмотря на то, что она почти ничего не могла есть – при взгляде на продукты на кухонном столе ей сразу становилось плохо, – на летних каникулах в Италии однажды утром из невидимой раны выступила та кровь, которая бесповоротно сделала ее женщиной, запачкав к тому же новый матрас в отеле «Tre Stelle», находившемся недалеко от Пезаро, откуда открывался великолепный вид на адриатическое побережье. Раньше Алекс всегда писала длинные сочинения и получала за них хорошие отметки (хотя и сопровождаемые обильными волнистыми линиями и комментариями на полях: «У тебя слишком буйная фантазия, ты ею богато одарена! Но здесь ты преувеличиваешь! Краткость – сестра таланта!»)
Учитель немецкого языка оповестил родителей о необъяснимом снижении успеваемости, которое он пытался объяснить наступлением подросткового возраста.
Когда прошли и осенние каникулы, Алекс по настоятельному совету классного руководителя каждую среду и каждую субботу после уроков садилась в скорый поезд, который шел без остановок до Цюриха, чтобы там в Институте прикладной психологии под надзором психолога проводить свое свободное время в полном молчании в качестве «подростка, который сам себе наносит вред».
С ладонями, которые Алекс так изрезала кухонным ножом, словно это был хлеб, с плохо заживающими на руках рубцами, в которых можно было угадать греческие буквы, складывавшиеся в надпись наподобие песенки Нины Хаген: «Если бы я была мальчишкой и водила мотоцикл», эти слова в те годы громко распевала на привокзальной улице каждая девочка-подросток, – вот в таком виде Алекс сидела в мягком кожаном кресле лицом к лицу с психологом и молчала; то было ее законное оплаченное право.
«Ты надела бы хоть джемпер с длинными рукавами, – говорила Дорис Хайнрих с ласковой беспомощностью. – Пожалуйста! Я только об этом прошу тебя, слышишь?» Эти слова болью отдавались в голове Алекс, боль сидела где-то за пульсирующими висками, она напоминала то истеричное пронзительное «и-и-и» ее собственного, наверное, тысячекратно повторявшегося крика, когда – «Мами-и-и, иди сюда! – кричала Алекс. – Сейчас же иди ко мне». – когда никак не могла найти свои единственные в мире черные носки или если оса сидела на ее бутерброде с ветчиной, который она притащила к себе в комнату, чтобы потом незаметно выбросить. Алекс до сих пор называла свою мать «мами», словно ребенок, который только что начал говорить. «Только отцу не показывайся с такими ужасными руками, – сказала Дорис, – и загляни, пожалуйста, домой в обеденное время, чтобы твое любимое блюдо не покрылось плесенью, тогда я из хозяйственных денег, так и быть, выделю тебе сумму на психолога».
Тонкое золотое обручальное кольцо часто сваливалось с пальца Дорис, его срочно надо было уменьшить у ювелира.
Хайнрих был против психологии, которую надо оплачивать самому, и вообще он был против того мнения, что его дочь нуждается в чем-то подобном.
Позже мать стала на несколько часов запираться на кухне или в спальне. Весь день высокие стены дома видели ее заплаканное лицо; в гостиной коричневый заяц заглядывал в ее покрасневшие глаза, а она смотрела на него. Этого зайца нарисовал для нее Альбрехт Дюрер. Когда дети-подростки и муж возвращались домой, было, как правило, уже темно. Приходящая прислуга уже давно сварила еду. Мать лежала наверху в постели; она притворялась, что спит, и это притворство было таким же лишним, как и ежегодные курсы лечения от алкогольной зависимости, которые предпринимали всё новые врачи во все новых клиниках, применяя всё новые многообещающие методы.
Сколько Алекс помнила себя, на кухне всегда стоял один и тот же неудобный квадратный стол, затянутый клеенкой, на четырех ножках из стальных трубок, который столь явно сосреточивал в себе всю мерзость мира, что пятнадцатилетняя Алекс потихоньку гладила его и без того гладкую поверхность, загадывая, чтобы он взял себе и мерзкую кожу ее мерзкого лица тоже.
«Вы можете распоряжаться этим часом вашего времени как вам заблагорассудится», – сказал в Институте прикладной психологии доктор Хубер, который носил всегда либо светло-коричневый, либо темно-зеленый бархатный джемпер. Он закидывал руки за голову и откидывался назад. Волосы у него, наверное, жирные на ощупь, по крайней мере они так выглядели, и, поскольку Алекс сидела словно воды в рот набрав и неподвижно уставившись перед собой, ему приходилось обращаться мыслями к тем своим заботам, которые он постоянно откладывал: думать, к примеру, об электрическом кухонном комбайне, который будет размельчать любые пищевые продукты до размеров оптимального усвоения для его пожилой матери, которая жила в пригороде Мюнхена и у которой пальцы распухли и скрючились от подагры. Чем молчать о себе самой, Алекс с гораздо большим удовольствием поговорила бы о матери этого психолога, или о его прерванной актерской карьере, или о погоде.