О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желая меня подбодрить (мол, есть еще более несчастные люди), Даша рассказала о бредовом явлении Бориса Резникова, пронесшего сквозь пятнадцатилетнее отсутствие матримониальные намерения. Дальнейший разговор был прерван появлением маляров: трех уже с утра подвыпивших, изможденных оборванцев, принесших смрадный дух гнилой шпаклевки, перегара, селедки и табака. Даша сказала, что они с трудом дотягивают до обеда, поскольку к тому времени едва стоят на ногах. Но это к лучшему — откладывается переезд соседей.
Выйдя на улицу и глотнув свежего воздуха с Москвы-реки, я подумал, что не скоро вернусь на это пепелище, исподволь становящееся стройплощадкой новой жизни. Плоть моя угомонилась, хмель вышел, дух освободился, впору было разобраться в собственных проблемах, чем лезть в чужую жизнь.
Благими намерениями ад вымощен. Не прошло и двух недель, как я опять нагрянул к Даше, и опять глубокой ночью, и опять пьяный. А ведь у меня и впрямь завелась чудесная подруга, с которой все получалось лучше, чем с нынешней Дашей, и веселее, и легче. И общение наше было богаче, она была умнее и острее Даши и шире развернута к миру.
И все же я притащился сюда. Сережи не было, мать легла в больницу, и он вернулся домой. В квартире все оставалось по-прежнему, но приняли меня куда суше. Без слез и отчаяния моя притягательность как-то не срабатывала. Но главное, конечно, было не в этом: Даша решила всерьез и по всем правилам связать свою жизнь со Стасем, и ночные визитеры становились нежелательны.
И все-таки у нее не хватило духа выгнать меня. Она даже согласилась пустить меня в постель, но предупредила, что утех не будет. Я добровольно обрек себя на мучения. Даже кошмарная новогодняя ночь в Подколокольном далась легче, ибо не исключался паллиативный вариант. А здесь — наглухо. Она позволила себя обнять, но строго держала дистанцию. Проведя в изнурительной борьбе всю ночь, мы едва нашли силы подняться к приходу маляров. За чаем я грустно и смиренно сообщил, что оплатил ее бессмысленное упрямство потерей мужской силы. Как я понимаю, навсегда. Что ж, этим должно было кончиться, струна лопнула. На миг она поверила, в глазах мелькнули сострадание и страх, затем протянула руку, и мне пришлось изобразить изумленный восторг от волшебного исцеления.
Дальше я помню себя уже гостем Даши и Стася. Но при этом я вопреки очевидности про себя считаю, будто мы оба в гостях. Они еще не расписаны, но между ними все решено. Мы всегда пьем при встречах. Стась пьет много, но крепок к выпивке, как все прибалты. Даша научилась пить. Раньше ее поводило с бокала вина, сейчас она предпочитает водку и спокойно, целенаправленно пьет до охмеления, которое никогда не бывает у нее вульгарным, по-бабски шумным и противным. Она добреет, веселеет, становится открытее, проще, ищет душевной близости с окружающими, но образ, по-своему очаровательный, новой Даши меня ранит, ведь не я изваял эту Галатею. Нынешняя Даша создавалась в студенческой среде литвуза в общении с Резуновым, их общими друзьями, в близости со Стасем и вовсе неведомым мне кругом молодых экономистов. Печаль и раздражение оседают на дне души, здесь ко мне так добры, что я не позволяю дурным чувствам вылиться наружу.
Но однажды они все-таки вылились.
У Стася было намариновано несколько банок молодых, замечательно вкусных опят. Он не жалел крепкого уксуса, перца и гвоздики, а для меня чем острей, тем лучше. Стась был в восторге, он гордился своими грибами, а они не имели успеха у его знакомых. Советские люди не выносят ничего острого: ни пряных соусов, ни наперченных борщей, никаких забористых приправ. Наверное, от плохого питания в детстве у всех слабые желудки, невыносливая слизистая оболочка, вялый кишечник, а любителей острого раздражают пресноеды. Я все накладывал себе грибков, к вящему восторгу Стася, что было мило и трогательно в сдержанном, неулыбчивом человеке с некрасивым, мрачным и чем-то привлекательным лицом. Потом я разобрался, чем привлекала угрюмая физиономия Стася — доброкачественностью и достоинством, которыми обладают лишь рожденные и выросшие на воле. До самого освобождения Латвии советскими войсками Стась жил в свободной стране. Я никогда не замечал у Стася ни крупицы польского национального гонора, но свою маленькую Латвию и родную Ригу он любил до слезы даже в трезвом виде.
С гнилых советских внутренностей наш разговор незаметно перекинулся на гнилой организм советской государственности, и оказалось, что нас роднит не только пристрастие к остро маринованным опятам. Тем неожиданнее оказался финал теплой встречи.
Когда была выпита последняя капля водки и съеден последний скользкий грибок, долго не дававшийся вилке, а разговор стал рваным и невразумительным, Даша заплетающимся языком напомнила, что пора по домам. Я не возражал, но тут выяснилось, что по домам пора мне одному, а Стась вроде бы уже находится дома. Алкоголь во мне смертельно обиделся. Я позволил Стасю натянуть на меня плащ и вывалился из квартиры, не попрощавшись с Дашей. Он последовал за мной, как потом выяснилось, хотел посадить на такси.
Не помню, как мы дотащились до угла Зубовской и Кропоткинской, видимо, Стась волок меня на себе. Но у заветной будки чистильщика сапог, которая так много значила в моем паломничестве к Дашиному дому, я полуочнулся, вспомнил все свои глиняные обиды и заявил, что никуда не пойду.
— Надо идти, — мягко сказал Стась. — Мы поймаем такси.
— Вот ты и катись! — Я сделал попытку повернуть назад.
Он преградил мне дорогу. И все было разом забыто: маринованные грибки, ледяная водка, добрый разговор, завязавшееся на общей ненависти к советской власти понимание, готовое перейти в дружбу, — я развернулся и врезал ему в ухо. Голова его мотнулась назад, он попятился, я ударил снова. Он успел уклониться, и мой кулак угодил в продолговатое зеркало на боковой стенке айсорского агрегата. Зеркало треснуло по всей длине, а у меня вылетел из гнезда большой палец. Я не потерял сознание лишь потому, что нечего было терять. Тупо уставившись на свою изуродованную руку, я вдруг почувствовал себя человеком без будущего. Стась не воспользовался моей беспомощностью. А ведь он был в своем праве, да и в желудке у него плескалось не меньше водки, чем в моем. Меня спасли врожденное благородство Стася, этика западного человека, и охраняющий дух Даши витал над моей бедной головой. Смутно помню, что он остановил машину, о чем-то говорил с шофером, затем провал и опамятование утром в своей постели.
Палец мне вправили в поликлинике, руку загипсовали, и я уехал в командировку под Харьков. Гипс сняли по возвращении, а тут еще нежданно быстро вышла моя новая книга в «Советском писателе». Я стал раздумывать, нельзя ли под эту книгу вернуться в дом на Зубовской — гостем, другом, ни на что больше я не претендовал. Не знаю, сколько времени разъедала бы меня русско-советская рефлексия, но тут позвонил Стась.