Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940 - Исаак Дойчер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В час дня пришел Риго, его мексиканский адвокат, чтобы обсудить с ним ответ на нападки в газете „El Popular“, рупоре Толедано, которая обвинила его в клевете на мексиканские профсоюзы. Троцкий опасался, что это опять втянет его в скучную полемику с местными сталинистами, но согласился, что должен сразу же ответить „El Popular“, и отложил в сторону „на несколько дней“ статью о революционном пораженчестве. „Я перейду в наступление и обвиню их в наглой лжи“, — сказал он Наталье. Он не собирался уступать, но в то же время был жизнерадостен. И вновь он заверил ее, что находится в прекрасной форме. После короткого полуденного отдыха он уже опять сидел за столом, делая заметки по „El Popular“. „Он хорошо выглядел, — говорит Наталья, — и все время был в ровном настроении“. Несколько раньше она заметила, как он стоял в патио с непокрытой головой под палящим солнцем, и она поспешно протянула ему белую панаму, чтобы защитить голову. Время от времени она слегка приоткрывала дверь в кабинет „так, чтобы не беспокоить его“, и видела его в обычном положении, склонившимся над столом с пером в руках. На цыпочках из-за двери современная Ниоба бросала свои последние взгляды на единственного оставшегося у нее любимого человека.
Вскоре после 5 часов пополудни он опять был у клеток, кормя кроликов. Наталья, выйдя на балкон, заметила рядом с ним „незнакомую фигуру“. Эта фигура подошла поближе, сняла шляпу, и она признала „Джексона“. „Опять он пришел“, — промелькнуло у нее в голове. „Что он стал так часто приходить?“ — спросила я себя». Его вид укрепил недобрые предчувствия. Лицо его было серо-зеленого цвета, движения нервны и резки, и он конвульсивно прижимал к себе пальто. Она вдруг вспомнила, что он как-то хвастался, что никогда не надевает шляпу и пальто даже зимой; и она спросила, почему же он в шляпе и в пальто в такой солнечный день. «Должен пойти дождь», — ответил он и, сказав, что его «страшно мучает жажда», попросил стакан воды. Она предложила ему чай. «Нет, нет, я слишком поздно обедал и сыт вот так». — Он показал на свое горло. Его мысли блуждали где-то, казалось, он не удавливал смысла того, что ему говорили. Она спросила, отредактировал ли он свою статью, и он, вцепившись в пальто одной рукой, другой показал ей несколько машинописных листов. Довольная тем, что мужу не придется напрягать глаза, читая неразборчивую рукопись, она пошла с «Джексоном» к клеткам. Когда они подошли, Троцкий обернулся и сказал по-русски, что «Джексон» рассчитывает, что подойдет Сильвия, и, поскольку они оба уезжают на следующий день в Нью-Йорк, Наталье, вероятно, надо пригласить их на прощальный обед. Она ответила, что «Джексон» только что отказался от чая и неважно себя чувствует. «Лев Давидович внимательно посмотрел на него и с легким укором произнес: „Вы плохо выглядите, у вас опять неважно со здоровьем. Это нехорошо“. Наступил момент неловкого молчания. Этот странный человек стоял с машинописными страницами в руке, а Троцкий, посоветовав ему ранее переписать статью, чувствовал себя обязанным взглянуть на результаты новых усилий автора.
„Льву Давидовичу не хотелось уходить от кроликов, и его вовсе не интересовала эта статья, — рассказывает Наталья. — Но, контролируя себя, он сказал: „Ладно, как вы говорите, пройдемся по вашей статье?“ Не торопясь он запер клетки и снял рабочие перчатки… Он сбросил свою синюю куртку и медленно молча пошел вместе со мной и „Джексоном“ по направлению к дому. Я проводила их до дверей кабинета Л.Д.; дверь закрылась, и я пошла в соседнюю комнату“. Когда они вошли в кабинет, в мозгу Троцкого пронеслась мысль: „Этот человек может убить меня“ — так, по крайней мере, рассказывал он Наталье несколько минут спустя, когда, истекая кровью, лежал на полу. Однако подобные мысли, должно быть, не раз приходили ему в голову — и он их прогонял, — когда незнакомцы посещали его в одиночку или группами. Он решил не позволять им стеснять свое существование страхом и человеконенавистничеством; а потому и теперь подавил этот последний слабый рефлекс инстинкта самосохранения. Он пошел к письменному столу, сел и наклонил голову над машинописью.
Едва он успел пробежать первую страницу, как ужасный удар обрушился на его голову. „Я положил пальто… на какую-то мебель, — давал показания „Джексон“, — взял ледоруб и, закрыв глаза, изо всех сил ударил им по его голове“. Он полагал, что после такого мощного удара жертва умрет, не произнеся ни звука; и тогда он выйдет и исчезнет до того, как это деяние будет обнаружено. Но вместо этого жертва издала „ужасный, пронзительный крик“. „Я буду всю свою жизнь слышать этот крик“, — говорит убийца. С размозженным черепом, с пронзенным лицом Троцкий вскочил, стал бросать в убийцу все, что попадало под руку: книги, чернильницы, даже диктофон, а потом сам ринулся на него. Все заняло три-четыре минуты. От пронзительного, мучительного крика вскочила на ноги Наталья, а вместе с ней охрана; но им понадобилось несколько мгновений, чтобы определить, откуда раздался крик, и броситься в этом направлении. А в эти самые моменты в кабинете продолжалась последняя схватка Троцкого. Он сражался, как тигр. Он боролся с убийцей, укусил его руку и вырвал из его рук ледоруб. Убийца был так ошеломлен, что не нанес второго удара и не воспользовался пистолетом или кинжалом. И тут Троцкий, уже не в состоянии стоять на ногах, собрав всю волю, чтобы не рухнуть у ног своего врага, медленно отошел, шатаясь. Когда Наталья ворвалась в комнату, она застала его стоящим в оконном проеме, прислонившимся к косяку. Лицо его было залито кровью, и сквозь кровь, без очков, сверкали его синие глаза, блестели еще сильнее, чем когда-либо; руки безвольно висели. „Что случилось?“ — спросила я. „Что случилось?“ Я обхватила его руками… он не сразу ответил. На секунду мне подумалось, не упало ли что-нибудь на него с потолка — в кабинете производился ремонт, — и почему он стоит на этом месте? Спокойно, без гнева, злобы или печали он произнес: „Джексон“. Он сказал это так, как будто хотел произнести: „И вот это произошло“. Мы сделали несколько шагов, и медленно, с моей помощью, он опустился на коврик на полу».
«„Наташа, я люблю тебя“. Он произнес эти слова настолько неожиданно, так серьезно, почти сурово, что, ослабев от внутреннего потрясения, я качнулась к нему». «Никого, никого, — прошептала она ему, — никого нельзя допускать к тебе без обыска». Потом она осторожно положила под его разбитую голову диванную подушку и кусок льда на рану и вытерла кровь на его лбу и щеках. «Севу надо держать от всего этого подальше», — сказал он. Он говорил с трудом, слова становились неразборчивыми, но он, казалось, не замечал этого. «Знаешь, там, — он перевел взгляд на дверь кабинета, — я чувствовал… я понимал, что он хочет сделать… он хотел… меня… еще раз… но я не дал ему». Он произнес это «спокойно, тихо прерывающимся голосом»; и как будто с нотой удовлетворения повторил: «Но я ему не дал». По обе стороны от него присели на корточках Наталья и Хансен, друг напротив друга; и он повернулся к Хансену и заговорил с ним по-английски, пока она «сосредоточила все свое внимание, чтобы уловить смысл его слов, но не смогла».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});