Жозеф Бальзамо. Том 1 - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В скором времени меня должны свести с властителем дум этого времени, автором «Общественного договора».
— А его как зовут?
— Руссо.
— И этого не знаю.
— Естественно, вы же знаете лишь Альфонса Десятого, Раймунда Луллия, Петра Толедского да Альберта Великого[151].
— Да это же единственные люди, которые жили на самом деле, потому что только они постоянно мучились великим вопросом: быть или не быть.
— Жить можно двумя способами, учитель.
— Я знаю только один: существовать. Но вернемся к этим философам. Как ты их назвал?
— Вольтер и Руссо.
— Да, помню. И ты намерен с помощью этих людей…
— Овладеть настоящим и разрушить будущее.
— Неужели в этой стране люди настолько глупы, что дают идеям увлечь себя?
— Напротив, они слишком умны, и поэтому идеи оказывают на них большее влияние, нежели факты. А потом у меня есть помощница, которая сильнее всех философов на свете.
— Что же это за помощница?
— Скука. Монархия существует во Франции уже около шестнадцати столетий, и французы устали от нее.
— Так что же, они собираются ее свергнуть?
— Да.
— Ты так считаешь?
— Несомненно.
— И подталкиваешь их, да?
— Изо всех сил.
— Дурак!
— Отчего же?
— Какая тебе польза от свержения монархии?
— Мне — никакой, а для всех — счастье.
— Ну, я сегодня удовлетворен собою и готов тебя послушать. Объясни мне сперва, каким образом ты собираешься достичь счастья, а затем объясни, что это такое.
— Как я достигну счастья?
— Да, как ты добьешься счастья для всех, то есть свержения монархии — ведь это для тебя равносильно всеобщему счастью? Я слушаю тебя.
— Дело в том, что теперешнее министерство — это последний оплот, стоящий на защите монархии. Министерство это умное, трудолюбивое и смелое, оно могло бы поддерживать усталую и расшатанную монархию еще лет двадцать, вот они и помогут мне свергнуть его.
— Кто они? Эти твои философы?
— Вовсе нет, философы-то как раз его поддерживают.
— Как! Твои философы поддерживают министерство, которое поддерживает монархию, и в то же время являются врагами монархии? Ну и глупцы же эти философы!
— Суть в том, что первый министр и сам философ.
— А, понимаю, они оказывают воздействие на этого министра. Стало быть, я ошибся: они не глупцы, а эгоисты.
— Я не собираюсь обсуждать, кто они такие, — начиная раздражаться, проговорил Бальзамо, — этого я не знаю, но знаю, что стоит этому министерству пасть, как все тотчас же восстанут против нового. Против него будут и философы, и парламент; философы станут вопить, парламент тоже, министерство начнет преследовать философов и разгонит парламент. И тогда появится тайный союз, стойкая, упорная, постоянная оппозиция, которая будет нападать на все, непрерывно вести подкопы, расшатывать, разрушать. Вместо парламента будут назначены судьи; поскольку назначены они будут королевской властью, то сделают для нее все. Их обвинят — и заслуженно — в продажности, взяточничестве, несправедливости. Народ поднимется, и в результате против королевской власти выступят философы, олицетворяющие разум, парламент, олицетворяющий буржуазию, и народ, олицетворяющий самого себя, то есть тот самый рычаг, необходимый Архимеду, чтобы перевернуть мир.
— Прекрасно, но, перевернув мир, ты потом неизбежно его уронишь.
— Правильно, и, когда он упадет, королевская власть разобьется.
— И когда она разобьется — я продолжаю пользоваться твоими ложными образами и высокопарным слогом, — когда трухлявая королевская власть разобьется, что же восстанет из руин?
— Свобода.
— Ага, значит, французы станут свободны?
— Когда-нибудь это обязательно произойдет.
— Они станут свободны, все?
— Все.
— И во Франции будет тридцать миллионов свободных людей?
— Да.
— А ты не думаешь, что среди этих тридцати миллионов свободных людей отыщется человек чуть поумнее других, который в одно прекрасное утро отнимет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти тысяч девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь немного больше свободы для себя? Помнишь, в Медине у нас была собака, которая однажды съела всю еду у других собак?
— Да, но потом другие объединились и загрызли ее.
— Потому что это были собаки, люди смолчали бы.
— Значит, разум человека вы ставите ниже разума собаки, учитель.
— Увы, за примерами далеко ходить не надо.
— Что же это за примеры?
— Кажется, в древние времена был некий Цезарь Август, а в нынешние — некий Оливер Кромвель, которые яростно впивались зубами в пирог — один в римский, другой — в английский, хотя те, у кого этот пирог вырывали, никак против этого не возражали и ничего не предпринимали.
— Ладно, предположим, такой человек появится. Он будет смертен и умрет, но прежде сделает добро тем, кого угнетал, потому что изменит природу аристократии: вынужденный на что-нибудь опереться, он выберет самую крепкую опору, то есть народ. Равенство, которое унижает, он заменит на равенство возвышающее. У равенства нет четкого предела, это уровень, соответствующий высоте того, кто его устанавливает. Значит, возвышая людей, он воспользуется принципом, до него неизвестным. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Цезаря Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными.
Альтотас резко повернулся в кресле и воскликнул:
— До чего все же глуп этот человек! Стоило тратить двадцать лет жизни, чтобы воспитать ребенка, научить его всему, что знаешь, чтобы в тридцать лет он заявил тебе, что люди будут равны!
— Конечно, люди будут равны — равны перед законом.
— А перед смертью, глупец, перед смертью, этим законом законов, они тоже будут равны, если один умрет в трехдневном возрасте, а другой доживет до ста лет? Как люди могут быть равны, пока не победили смерть? О гнусная, архигнусная смерть!
Альтотас откинулся на спинку и расхохотался; серьезный и печальный Бальзамо сидел с опущенной головой. Альтотас с жалостью посмотрел на него и продолжал:
— Неужели меня можно равнять с рабочим, жующим свой грубый хлеб, или с младенцем, сосущим грудь кормилицы, или с выжившим из ума старцем, пьющим свою сыворотку и точащим слезы из потухших глаз? Поразмысли-ка, скверный софист, вот о чем: люди не будут равны, пока не станут бессмертными, потому что, став бессмертными, они превратятся в богов, а равны только боги.
— Бессмертие… Бессмертие — химера, — прошептал Бальзамо.
— Химера? — вскричал Альтотас. — Да, химера! Такая же, как пар, как флюиды, как все, чего ищут, что еще не открыто, но будет открыто. Перетряхни вместе со мною пыль миров, обнажи один за другим напластования, представляющие собой цивилизации, и скажи, что прочтешь ты в этих человеческих слоях, в этих обломках королевств, в этих рудных жилах веков, которые, словно ломтями, разрезают железо современных исследований? А вот что: люди всегда искали то, чего я сам ищу под разными именами: добро, благо, совершенство. Когда же именно они искали это? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет, во времена патриархов, живших по восемь столетий. Они не нашли это добро, это благо, это совершенство — ведь в противном случае наш дряхлый мир стал бы свежим, девственным и розовым, словно утренняя заря. А что вместо этого? Мучения, затем труп, затем тлен. Разве мучения приятны? Труп прекрасен? Тлен желанен?