Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Танге встает и идет к окну, чтобы открыть форточку. Он идет, чуть опираясь ладонью о край стола. Он легко дотягивается до форточки и, распахнув ее, на секунду задерживается у окна. Слышится запах привядшей листвы, чуть-чуть горьковатый, — токийский декабрь. Он возвращается, пожалуй, не столь стремительно, как шел к окну, — запах осени подействовал и на него... Он возвращается, а я замечаю, с каким изяществом он носит свое европейское платье, — его темный костюм, его белая сорочка с просторноватым воротником, мягким и отложным, его галстук приятно бордовых тонов (он любят эти краски), повязанный некрупным углом, — все неброско и истинно изящно.
— Простите, господин Танге, но этому плану суждено осуществиться?
— Вы хотите спросить, не утопия ли это? — переспрашивает он.
— Нет, меня интересует: это осуществимо? — повторяю я свой вопрос.
— Значит, утопия ля это? — настаивает он на своей формуле вопроса. — Утопия?
Он берет со стола свои очки, к которым не притрагивался с начала беседы, и начинает ими ритмично постукивать по столу. Взгляд его невесел, да и в этом постукивании есть нечто неодолимо печальное.
— Вот запись, она характерна, — вдруг произносит он, и на стол ложится лист машинописного текста, который он извлек из стола. — Послушайте, пожалуйста. — Он надевает очки и разом становится непохожим на себя — таким я не видел его прежде, даже на фотографиях; судя по всему, он не любит фотографироваться в очках. — Цена на землю в пределах токийского центра высока баснословно: в районах Гиндзы и Маруноути квадратный метр оценивается в полтора миллиона иен. Дальше будет еще дороже... Наш план предусматривает строительство города на площадях, отвоеванных у залива, — город шагнет через залив! — Взгляд моего собеседника испытующ, он точно оценивает, в какой мере я проник в существо того, что он только что произнес. — Если искусственная земля, которую мы отвоюем у залива, будет продаваться даже по триста тысяч иен за квадратный метр, то и в этом случае прибыль составит шестьсот миллиардов иен.
— Вы полагаете, что эта сумма сделает план осуществимым? — спрашиваю я, хотя мне хочется сформулировать вопрос по-иному: «Утопия перестанет быть утопией?» — Осуществимым?
— Может способствовать осуществлению, — отвечает Танге, и мне кажется, что воодушевление, которое я слышал в его голосе только что, убыло.
Вновь наступает пауза — Танге снял очки и стал похож на себя.
— Простите, господин Танге, а мог бы я задать вам вопрос в какой-то мере абстрактный?
— Да, пожалуйста.
Но как спросить его об этом, чтобы, не дай бог, не обидеть, чтобы сберечь то доброе, что возникло в ходе беседы?
— Господин Танге, а вот если земля была бы собственностью страны, а не частного лица, если бы она не продавалась и не покупалась? — Пауза, которая наступила, необходима ему, чтобы соотнести грани вопроса; возможно, он связал его в своем сознании с тем, что только что сказал о земле. — Да, если бы земля не продавалась и не покупалась, вы полагаете, что это стеснило бы волю архитектора? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает Танге, ему потребовалось для ответа меньше времени, чем я предполагал.
Да, он сказал с безбоязненной прямотой «нет», и на память пришли строки на статьи Танге, которую я прочел накануне в библиотеке университета Рикке: «В бескомпромиссной решимости преобразовать действительность — условие жизнеспособности всякого творчества, немыслимого без осознания действительности...»
КОВАЧ
Есть пора весны заповедная. Вдруг солнце дарит несколько теплых дней, и на земле совершается великий обряд преображения. Все разом становится иным — и леса, и реки, мир птиц, люди. Что-то совершается в человеке такое, что преобразует его. Кажется даже, что человек стал одухотвореннее, чутче. Не хочется верить, что это состояние преходяще, что оно пройдет и в природе, и в человеке, как проходит все, что подвержено циклам Солнца и Времени. Кажется, что человек не в силах удержать это состояние, остановить его.
Призваться, так думал и я, грешный, до тех пор, пока не посетил в Сентендре музей Маргит Ковач. Скульптура — искусство уникальное. У нее привилегия даже перед живописью. Говорят, что в репинском полотне «Не ждали» самое выразительное — это спина старой женщины. Но, видя ее спину, мы не видим всего лица. У скульптуры преимущество: если она показывает человека, она имеет возможность показать его всего — она объемна, она ощутимо рельефна. Маргит Ковач, как кажется нам, показала этот миг прозрения в человеке, используя все преимущества, которые дарит ей искусство скульптора. Она подсмотрела этот миг и по-своему остановила его. Деревенский мальчик уснул на солнышке и улыбается во сне. Ему явно снятся светлые сны. Может, легкокрылый парусник мчит его по морям, по волнам, а может, ковер-самолет взмыл его в заоблачную высь. Он испытал во сне всю меру восторга — ему хорошо... Но главное, пожалуй, не в этом, а в том, с какой любовью Ковач изобразила мальчика, как высветлила она его лицо, каким умом, добротой и благородством одухотворила его, каким сделала человечным, а следовательно, гуманным. Как и надлежит быть большому художнику, Ковач добра в своем отношении к миру, к людям. В своих работах она любит, сочувствует, сострадает, даже ненавидит. В ее великолепной работе «Жены рыбаков» вот это сочувствие чужому горю выражено с силой необыкновенной. Женщины, одетые в черное, сбились воедино, обратив горящие глава к морю. В этой скульптуре нечто большее, чем эпизод с рыбачками на берегу безымянного моря, хоти и этот эпизод полон великого смысла. В этой скульптуре одна из самых больших общечеловеческих тем — о горе, казнящем человека и сплачивающем его. Наверно, в этой группе рыбачек были разные люди, но как сплотило этих людей горе, — кажется, ничто не способно противостоять и единству, и мужеству, в решимости этих людей... Есть еще одна работа у Ковач, которая примыкает к «Женам рыбаков», образуя в своем роде дилогию. Старая женщина, точно отчаявшись, покинула группу рыбачек и, сев на прибрежный камень, застонала, завыла, заголосила. Сама эта фигура, одетая в черное, с далеко протянутыми руками — дальше, чем велит им пропорция, — и запрокинутой головой, фигура чуть-чуть деформированная, так полно выражает безысходность человеческого состояния, что может быть самим символом горя.
Ковач принадлежит к тем художникам, в работах которых свое место занимает тема матери как прародительницы человечества, как хранительницы того большого, что зовется очагом семьи, круга близких, того единения сердец и душ, без которого человеку трудно победить все ненастья этого мира.
В музее Сентендре я видел скульптурный портрет матери. Конечно, дочь есть дочь — она не беспристрастна. Любовь к матери, наверно, чуть-чуть ослепляет. Но она, эта любовь, и добавляет силы глазам — она делает их прозорливее. Как это бывает с истинным произведением искусства, в частности в жанре портрета, чем больше ты смотришь на него, больше открываешь в нем новых черт. Вот эта глубина покоряла. В облике человека, что предстал перед тобой, виделись и ироничность непобедимая, и снисходительность к людским несовершенствам, что, наверно, приходит с возрастом, и мудрость храбрая, и, конечно, любовь к человеку, тоже храбрая.
Одним словом, это была мать, и образ ее был безбрежен, каким может быть только образ матери, к тому же увиденный дочерью, к тому же такой дочерью... Наверно, тут есть нечто сокровенное, куда посторонним вход закрыт, да вряд ли уместно посягать на это, но если говорить о существе отношений, то надо его искать в скульптурах Маргит Ковач. Есть у нее скульптура, где любовь к матери выражена исчерпывающе: это скульптурный портрет матери и дочери. Разница в возрасте не в состоянии разрушить то общее, что их роднит и соединяет. Но это общее, больше того — нерасторжимое, не только в лицах — руки женщин сплелись.
Кстати, эту скульптуру я увидел не в Сентендре, а дома у Маргит Ковач, где нас приняла художница.
У этого дома было своеобразное божество, которое, как подобает божеству, занимало красный угол, было грозным, добрым и обладало заметным влиянием, если не сказать — властью, на обитательницу дома. Божество это — японская акация, которая росла на острове Маргет и, состарившись, начала разрушаться, была спилена и по настоятельной просьбе Ковач отдана ей, заняв свое нынешнее более чем почетное место. Молва утверждает, что есть растения, в которых сокрыты черты живых существ. Совершенно очевидно, что японская акация не принадлежит к ним, но в облике этого дерева — и тут вряд ли может быть иное мнение — действительно есть нечто от существа одушевленного. Какого существа? Это и змея-колосс, обитательница таиландских дебрей, и лев, могучий, вытянувшийся и напрягший свои мускулы в прыжке, и, конечно, человек. Может быть, человек даже больше, чем все остальное. Торс человека, в какой-то мере даже классический, вынесенный в этюдный зал академии. Хочется сказать: тело человека надо изучать по этому дереву. Короче — современная аэродинамика ищет совершенные формы самолетного крыла и корпуса, исследуя птиц. Наука учится у природы и не скрывает этого, больше того — считает это для себя почетным. Художник в поисках форм обращает свой взор к природе — то, что может подсказать ему она, никто не подскажет. Конечно, японская акация, которую Ковач подобрала па дунайском островке, всего лишь божество, а не идол, если в данном случае понимать под божеством творение природы, — в поиске форм, поиске многотысячелетнем, именно природа способна изваять такое, что удивляет и человека.