Так называемая личная жизнь - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспомнил позапрошлую ночь. Его так перетряхнуло, что - неизвестно, как там в будущем, - а сейчас хотелось побыть подальше от войны. И подальше, и подольше.
Бывает же так: весной, когда ранили, не испугался, не успел. А сейчас, когда остался цел, все равно, задним числом, страшно. И непонятно - что писать об этом рейде.
"Вот когда она уедет обратно в Ташкент, тогда и напишу. А может, не уедет? Но как она может не уехать, если там мальчик? Не могла же она сразу приехать с ним, значит, на кого-то оставила. Не хочу думать об этом: уедет не уедет, мальчик... Когда увидимся с ней, тогда и будем думать, а сейчас бессмысленно, потому что все равно ничего не способен без нее решить", - с ожесточением подумал он и, прислонившись к переборке - не спиной, которая все-таки болела, а левым плечом - так было удобней, - вытащил из полевой сумки тетрадь и карандаш.
Чем гадать, как все будет, лучше сейчас пересилить себя, чтобы на те дни и часы, которые она еще проживет в Москве, отрубить себя от войны, не быть в долгу. Может, этим умением пересиливать себя и объяснялась его так называемая работоспособность, про которую привыкли говорить в редакции. Никакая это не работоспособность, а просто нелюбовь быть в долгу!
Он раскрыл и перегнул тетрадь и, привычно подложив под нее на колено полевую сумку, заставил себя писать. Долг был важный, потому что тот разговор с Ефимовым, который он так до сих пор и не записал, был необычным. Ефимов и в былые времена разговаривал с ним откровенно, но на сей раз откровенность была из ряда вон выходящая, и разговор сидел в голове - весь, от начала до конца.
Было все это в первую их встречу, здесь в Белоруссии, после того, как не виделись с весны сорок третьего, с Северного Кавказа. Ефимов обрадовался, даже обнял, но разговаривать не стал - куда-то уезжал; сказал, что поговорят ночью, за ужином когда дела - с плеч долой.
Наступление армии за три дня до этого приостановилось, принимали пополнение и ждали подхода танков и артиллерии из резерва главного командования.
Ужинали вдвоем, с коньяком, и Ефимов, обычно пивший одну рюмку, на этот раз выпил пять или шесть. Сначала расспрашивал Лопатина, где был и что делал; две из запомнившихся за это время корреспонденции в "Красной звезде" похвалил, а одну обругал: сказал, что война в ней выглядит проще, чем есть. Потом сказал, что артиллерии снова, как и в начале наступления, подкидывают много, сколько на Северном Кавказе и не снилось, и снарядов будет предостаточно. Такая мощь, что, имея ее, постыдно не сделать всего, что предстоит. И, выпив еще рюмку, вдруг помрачнел:
- Вот только воевать кем? Раньше, бывало, кем воевать - есть, а чем воевать - нет. А сейчас иногда выходит - чем воевать, есть, а кем... Ездил сегодня из дивизии в дивизию, лично знакомился, какое получили пополнение. Оставляет желать лучшего. - Ефимов дернул контуженой головой. - Много стариков - в том смысле, что нашего с вами возраста. Много юнцов - с двадцать седьмого года. Есть, конечно, в пополнении и наш золотой фонд бывалые, из госпиталей, но при всей их готовности восвшь и дальше глядишь и думаешь: "Есть ли на тебе крест - радоваться, что они, раненые-перераненые, опять к тебе, слава богу, явились?!" - Он вздохнул и снова дернул головой. А приходится радоваться, ничего не поделаешь! И нет такого права даже после трех ранений сказать ему: "Отдохни, ты свое на передовой сделал! Теперь другие доделают, а ты побудь где полегче, хотя бы в полковых тылах".
Он замолчал и долго смотрел на Лопатина, словно еще раз примеряясь говорить или не говорить до конца все, что хотелось.
И, примерившись, все-таки сказал то, что Лопатин теперь, хотя и сокращая, но так, чтобы потом все самому было понято, записывал в дневник.
- Конечно, за все, что раньше - тут или там - не так делалось, но вы, а мы - генералы - первые ответчики, кому ж еще! Но все же и вы, корреспонденты, писатели, особенно те, кто с первых дней и давно уже не только штатские, а и военные люди, - тоже не без греха. Вспоминаю по газетам, что вы - но лично вы, а вообще, да и вы тоже, - бывало, писали про наши дела и в весну сорок второго, и осенью, да и в сорок третьем тоже, особенно про те фронты, где подолгу в обороне стояли или на месте топтались, - то и дело писали про нас, как мы геройски наступали в разных частных операциях, как из болота на гору лезли или с открытого поля опушку леса брали. А задумывались ли над тем, почему так часто наступали с невыгодных исходных позиции? Войну вы видели, но недостаточно над ней думали. Так задумайтесь хоть теперь: кого ни спросишь о тех временах, из солдат или младших офицеров, - странное дело! - в памяти у солдата чаще всего, что он лежит в низине, а немец на высотке; он перед деревней, а немец в деревне; он под горкой, а немец на горке; он в болоте, а немец на опушке. Почему? География, что ли, такая необратимая? Фронт-то длинный, почему не так на так? В одном месте - мы на горке, а они в болоте, а в другом наоборот. В чем тут дело? Не задумывались? А надо бы! А немцы - сами, наверное, помните, - если столкнули их с горки, выгнали из деревни, в низине не встанут, в болоте не зароются. Отступят еще на километр-два, до господствующей: высоты или населенного пункта. А мы, раз они отступают вперед! по самое никуды! Вот так и получалось. Они в деревне, мы - перед ней; они на высоте - мы в болоте. А зачем он нам был - этот километр болота? Что он нам давал для будущего наступления? Да мы сейчас, в это наступление от Могилева и Витебска, уже где на четыреста, а где и на пятьсот километров шарахнули! В Польшу ворвались, к Восточной Пруссии подходим. И какая, спрашивается, разница - с чего мы все это начали, на километр западней стояли или на километр восточней? Бывает, конечно, обстановка: плацдарм на том берегу, когда - умри, а стой, потому что до зарезу надо для будущего. Думаете, и кому-нибудь позволю поставить под сомнение святость слов "ни шагу назад"? Я их с Одессы и Севастополя знаю. Но эти слова - бесповоротные! Эти слова не для того, чтобы швыряться ими по поводу каждого болота, хаты или отдельного дерева, от которого - ни шагу назад! Знакомился сегодня с пополнением, а в душе ярость, не на кого-нибудь - на самих себя! Чем дальше идем вперед, тем горше за прошлое, за то, что мы "ни шагу назад!" слишком часто говорили не по делу. Принимал пополнение, а это - как гвоздь! Разные, конечно, есть среди нас, начальников, - и больших, и малых: одни раньше за ум взялись, другие позже. Одни способны были доложить наверх и доказать или претерпеть за это; другие - не умели или страшились. Но ведь были и такие, что не желали. Лежит у него солдат в болоте - и лежит, и сам он к этому солдату ходит, и сам вместе с ним в болоте гниет, и со своей жизнью так же не считается, как с солдатской. А что тут хорошего? Какая доблесть? Думаете, не помню, как панику пресекал, бегущих останавливал? Как ни горько, а было, что вот этой рукой - на месте клал. Но когда мог солдата хоть немного от смерти сберечь, дать время поглубже закопаться, ход сообщения к нему подвести - мог, а не сделал, - не прощаю этого ни другим, ни себе, потому что и сам бывал повинен. И тем более не терплю, когда сейчас, на четвертом году войны, какой-нибудь хлюст, имея право, а то и мое прямое разрешение отойти на удобную, грамотную позицию, кобенится, что удержится и там, куда по собственной дурости залез! Может быть, и удержится на солдатских костях, а то и на своих, но все равно хочется сказать ему - сукин ты сын!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});