Чужие сны и другие истории (сборник) - Джон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале шестидесятых венский антисемитизм проявлялся в более жестоких формах, нежели «двусмысленная улыбка». Он опустился до хулиганских выходок, и тут уже невозможно было «сделать вид, что ничего не произошло». Бритоголовые парни с сережками в виде свастики стали знакомым для Вены явлением, хотя и не повсеместным. А повсеместным явлением были пугливые граждане, отворачивающиеся от бритоголовых и делающие вид, что тех не существует. Мы с Эриком – молодые, идеалистически настроенные американцы – могли лишь запомнить и отразить в своих наблюдениях эту необъяснимую терпимость к нетерпимости. И сейчас, более тридцати лет спустя, мы по-прежнему часто говорим об этом. Мы говорим не просто о нетерпимости, а о терпимом отношении к нетерпимости, которое позволяет ей процветать.
Вернувшись в Чикаго, Эрик Росс занимался рекламным бизнесом. Затем переехал в Крестед-Батт, штат Колорадо, и много лет работал в составе лыжного патруля, а также исполнял народные песни. Эрик до сих пор там живет, оставаясь неутомимым актером и режиссером местного Горного театра. Он по-прежнему придумывает рекламу и не забывает мне писать. Эрик – очень аккуратный корреспондент. Мы стараемся видеться каждый год, не забывая и нашего общего прекрасного друга Дэвида Уоррена. Дэвид живет в Итаке, штат Нью-Йорк. В Вене он был почти постоянным нашим спутником, а среди нас троих – лучшим студентом.
В Вене мы все ездили на мотоциклах. У Эрика был лучший – немецкий «хорекс». Однако у его «коня» отсутствовала стопорящая подножка. Почему Эрик не поставил новую, он и сам объяснить не может. Но мотоцикл нужно было к чему-то прислонять, иначе эта махина падала. Меня возила югославская «ява»… возможно, чешская[21]. Дэвида мучил его жуткий «триумф», умевший в буквальном смысле слова вытягивать все жилы.
Без каких-либо особых причин (за исключением того, что я находился далеко, даже слишком далеко от Нью-Гэмпшира) я начал писать. Я был благодарен Теду Сибруку и Джону Юнту за их советы.
Джон Юнт убеждал меня остаться в Европе на более длительный срок. В тот год я затосковал по дому. Я тосковал по борцовским тренировкам и по настоящей, а не придуманной девушке, которая вскоре стала моей первой женой. Шайлу Лири я встретил летом шестьдесят третьего года, когда пытался постичь азы немецкого языка, обучаясь в Гарвардской летней школе. Каким бы идиотским это ни казалось, но мы почему-то всегда встречаем значимых людей накануне длительных поездок. Через год, летом шестьдесят четвертого, мы с нею поженились в Греции.
«Поживи в Европе еще, – советовал мне в письме мистер Юнт. – Меланхолия полезна для души».
Несомненно, это был хороший и правильный совет. Помимо профессионального чувства долга, которым обладал Джон Юнт, этот человек стал если не первым моим наставником, то первым писателем, которого я воспринимал в качестве наставника. Он изменил мой мир, убедив меня не бросать писательское ремесло. Юнт утверждал, что любое другое занятие, кроме писательства, не будет приносить мне удовлетворения. Однако я не внял его совету и не остался в Европе.
Я попробовал освоить другой язык, и это вызвало у меня дискомфорт. Английский был моим единственным языком. Я не мыслил себя пишущим на каком-либо ином языке, кроме английского. К тому же, когда мы с Шайлой вернулись из Греции в Вену, она уже была беременна Колином. Я хотел стать отцом, но только у себя на родине.
Ни Вьетнама, ни мотоциклов
Когда я вернулся в Нью-Гэмпшир, меня под свое крыло взял другой писатель. Томас Уильямс был для меня больше чем учитель. Его жена Лиз стала крестной матерью моего первенца, а мистер Уильямс до самой своей смерти оставался самым суровым и самым страстным моим критиком. Том вел нескончаемую борьбу с моим подражательством и в особенности – с подражательством манере рассказчика, свойственной многим романистам девятнадцатого века. Очень часто он спрашивал на полях моих рукописей: «Кому ты подражаешь сейчас?» Но его симпатии ко мне были вполне искренними, как и мои к нему, а когда меня клевали критики, его верность оставалась непоколебимой. Том Уильямс был мне добрым другом. Сила его репутации и его рекомендации способствовали тому, что мне дали стипендию для учебы в Писательской мастерской при Айовском университете[22]. (Недавний выпускник, женатый и с малолетним ребенком на руках, – я бы не вытянул в Айове без этой стипендии.) Литературный агент Тома продал мой первый рассказ журналу «Ред-бук», и я получил огромные по тем временам деньги – целую тысячу долларов. Это произошло еще до окончания Нью-Гэмпширского университета и вызвало нескрываемую зависть и злобу у однокурсников. Но мысленно я был уже в Айове и потому вообще никак не реагировал на их выплески.
Мой последний год в Нью-Гэмпшире явился для меня своеобразным водоразделом. Я не только стал печатающимся писателем и отцом; рождение сына Колина изменило мой призывной статус на ЗА, что означало: «женатый, имеющий малолетнего ребенка». Это навсегда избавило меня от многих тягостных раздумий и нелегкого выбора, вставшего перед мужчинами моего поколения. Я мог позволить себе вообще не думать о Вьетнаме, поскольку призыв в армию мне не грозил. Если Колин спас меня от Вьетнама, то наличие собственной семьи и возвращение к борцовским занятиям уберегло от самых коварных ловушек, подстерегавших поколение шестидесятых, – сексуальной вседозволенности и наркотиков. Я был мужем, отцом, спортсменом и с недавних пор – печатающимся писателем.
Когда родился Колин, мне самому только что исполнилось двадцать три. Он появился на свет в конце марта: для Нью-Гэмпшира – отнюдь не весна. Я ехал на мотоцикле из больницы домой. (Шайлу в больницу отвозил наш друг; я в это время был на занятиях по литературному творчеству у Тома Уильямса.) Помню, что на дороге все еще попадались островки снега и лужицы под ледяной коркой. Я ехал очень медленно, а по приезде поставил мотоцикл в гараж и больше никогда на него не садился. Летом я его продал. Это был «роял энфилд» с объемом в семьсот пятьдесят кубических сантиметров; сочетание черных и блестящих хромированных поверхностей. Добавьте к этому томатно-красный бензобак в виде слезы (мне его сделали по заказу). Я ничуть не скучал по своему «коню». Я стал отцом, а отцы не гоняют на мотоциклах.
В той же больнице, где родился Колин, и той же ночью умер Джордж Беннет. Я назвал Джорджа моим первым «критиком и вдохновителем»; он был еще и моим первым читателем. Я помню, как в ту ночь разрывался между палатой, где лежала Шайла с Колином, и палатой, где умирал Джордж. Я вырос в Эксетере, и до поступления в Академию его сын был моим лучшим другом. (В дальнейшем свой первый роман я посвятил памяти Джорджа, а также его вдове и сыну.)
Джордж Беннет познакомил меня с фильмами Ингмара Бергмана. Знакомство началось с «Седьмой печати». Это было в пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом году (фильм появился в пятьдесят седьмом, и в том же году его начали показывать в Штатах). Психологически несложно понять, почему Смерть пришла за Джорджем. Я видел Смерть в облике неутомимого шахматиста в черном (Бенгт Экерут), который выигрывал у Рыцаря (Макс фон Сюдов) и грозился забрать жизни жены Рыцаря и его оруженосца.
Помню, мне попалась критическая статья, где «Седьмую печать» называли «средневековой фантазией». Этого я до сих пор не понимаю. Возможно, и «средневековая», хотя большинство фильмов Бергмана представляются мне лишенными каких-либо привязок ко времени. Однако «Седьмая печать» – ни в коем случае не «фантазия». Смерть забирает Рыцаря и позволяет молодой семье жить дальше… то же самое случилось и со мной. В ночь рождения моего сына Колина Джордж покинул этот мир.
В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, когда Ингмар Бергман выпустил свой последний фильм «Фанни и Александр» (сюжет был навеян яркими и болезненными воспоминаниями его детства) и заявил об уходе из кино, я пережил еще одну потерю. Бергман был единственным крупным писателем, снимавшим фильмы. Мой интерес к кино всегда был средним, а после ухода Бергмана стал падать. Надеюсь, что господин Бергман ныне счастлив в театре, где он ставит пьесы. Это лишь мое предположение, поскольку я не принадлежу к числу театралов.
Даже зебра…
Тед Сибрук был рад моему возвращению из Европы и встретил меня радушно. Я вновь оказался среди знакомых стен Эксетера, но что-то изменилось во мне самом. Я был счастлив просто погрузиться в борцовскую атмосферу, не особо думая о выступлениях. На турниры я не ездил. Я и так выкладывался по полной, тренируя мальчишек. Меня больше волновали их результаты, чем собственные. Так незаметно я стал сертифицированным судьей. (До этого я всегда недолюбливал судей.)
Зимой шестьдесят пятого года в Эксетере появился еще один тренер по борьбе – вышедший в отставку подполковник военно-воздушных сил Клифф Галлахер. Он был братом знаменитого Эда Галлахера. (С двадцать восьмого по сороковой год Э. К. Галлахер тренировал команду Оклахомского университета, и она одиннадцать раз брала общенациональные призы.) Клифф родился в Канзасе. Будучи студентом Оклахомского индустриально-сельскохозяйственного колледжа, он выступал в студенческой команде и не проиграл ни одного состязания. Позже он играл в американский футбол за Канзасский университет и считался полузащитником общенационального уровня. Он поставил мировой рекорд в беге на пятьдесят ярдов с низкими препятствиями. В тысяча девятьсот двадцать первом году Канзасский университет присудил ему докторскую степень по ветеринарии, хотя он никогда не был практикующим ветеринаром. Но у него, как и у меня, был судейский сертификат. На турнирах мы с ним часто судили вместе.