На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За четырьмя буквами этого пафосного названия еще можно было различить нацарапанные на штукатурке, но до конца не стершиеся заглавные прописные буквы предыдущего французского названия, более подходящего для нашего скромного квартала: Мулен Руж. Переименование, осуществленное за несколько лет до войны по прихоти Акиле Стараче. Секретарь фашистской партии собственноручно составил список иностранных названий, подлежащих переименованию. К запрещенной лексике причислили такие слова, как «панорама», «кашемир», «флэш», «пардон» и «с’иль ву пле». Магазины «Стандар» быстро переименовали в «Станда». Манипуляции коснулись также географических названий (Курмэйер переделали в Кормайоре, а Сен-Венсан в долину д’Аосты в Сан Винченцо) и даже обыкновенных имен: популярная актриса Уэнда Осирис, которая в свое время, дабы придать экзотическую пикантность своим рискованным позам, сделала ставку на египетский имидж, была ретроградно латинизирована в Ванду Озириду. То, что моим друзьям позволялось зваться Матиас (вместо Маттиа) и Даниель (вместо Даньеле), было высшим проявлением фронды, которое сознательно прощалось молодым людям, к своему неудовольствию обнаружившим в один прекрасный день во всех киосках сигареты «Лондон» в новой упаковке с названием «Фиренце».
До конца 30-х годов на экранах царили голливудские звезды. На смену Лилиан Гиш, которая своим образом обреченной на мучения и преследования беззащитной и невинной жертвы пробуждала в зрителе садистское удовольствие, пришла Мэри Пикфорд в ее образе современной (то бишь предвосхитившей женскую эмансипацию) и исторически узнаваемой (с намеком на сказку про Красную шапочку) девушки с широкой душой, которая никогда не сдается и всегда идет до конца. Мы могли без устали спорить с Матиасом, Энрико и Даниелем, какой тип женщины нам ближе. Решить данный вопрос нам представлялось гораздо более важно, нежели выяснять, сколько лет прошло между двумя встречами Данте и Беатриче, как того требовал от нас придирчивый преподаватель по литературе лицея Гальвани. И какое значение имели для студентов с виа Замбони лекции профессора Тирабоско о Петрарке, и какое им было дело до красоты златовласой Лауры и ее ангельской улыбки, когда, сидя в полумраке «Рекса», крапленом дюжиной тлеющих сигарет, они с нетерпением ждали появления на экране той или иной новой дивы, Марлен Дитрих или Греты Гарбо, из-за которых Матиас и Энрико чуть было даже не подрались?
Разделение на два клана, каждый из которых поносил и огнем выжигал убеждения оппонента, всегда стимулировало провинциальную итальянскую жизнь. В Средние века следовало быть либо гвельфом либо гибеллином. Во Флоренции ты должен был выбрать между Черными и Белыми, как в Вероне между Монтекки и Капулетти. Современные Меркутио готовы зарезать друг друга на почве футбола, оперы или велосипедных гонок. Соперничество Бартали и Коппи рассорило полстраны. Фанатики ла Каллас сбросили в венецианский канал сторонников Тебальди. Навязанная простым итальянцам монополия фиатовских малолитражек (одно из многочисленных преступлений этой компании) задушила во всех городках и деревнях чудесный источник автомобильных развлечений, вроде споров о превосходстве новой машины над «веспой»[14], неустойчивой, как утверждалось, из-за ее бокового двигателя — оскорбление, которым хвастун должен был немедленно подавиться под натиском шумной технической аргументации ущемленной стороны.
Матиас и Даниель болели за Гарбо, Энрико — за Дитрих. Спор разгорелся во время приезда Гарбо в Италию в феврале 1938-го. Она совершала свой вояж с дирижером Леопольдом Стоковски. Вместо того, чтобы остановиться в Неаполе (ну за каким туристом тогда не был замечен этот грех?), они сняли в Равелло виллу Чимброне, в двух шагах от того дворца, в котором шестьюдесятью годами раньше Вагнер написал «Парсифаль». «Парсифаль», которым Гитлер наслаждался в Бейруте!» — воскликнул Энрико. Чтобы переманить меня на свою сторону, он призвал Джованну в качестве свидетеля дурного вкуса шведки: разве не она заявила журналистам, что «сады Клингзора» с их розарием, благоухали словно Валгалла? Заявила тем же самым журналистам, от назойливости которых двери ее резиденции денно и нощно охраняли два карабинера и три немецкие овчарки.
В ответ, Матиас припомнил массу очаровательных подробностей. Во-первых, ее багаж, состоявший из одного скромного потертого чемоданчика, содержимое которого, по свидетельству горничной составили одна пижама, один купальный костюм, пара голубых домашних тапочек, несколько пар черных очков и две дюжины баночек с конфитюром. И еще одна интригующая деталь: вечером, прежде чем подняться в свою спальню, она захватывала с собой из столовой соль и оливковое масло. Даниель вырезал из газеты фото, на котором дива сидела на скамеечке в степях Паэстума и доила буйволицу. Простота и скромность скандинавской барышни-крестьянки. Чтобы она позировала для Ленни Рифеншталь? Чтобы она, и эти намеки на затхлый нацистский эротизм? Это не к ней, это как раз к вашей, — говорил Энрико, проявляя очевидную несправедливость в отношении блистательной звезды Парамаунта, эмигрировавшей из Берлина, — эти ее черные шелковые чулки, кожаное пальто, мундштук — классический набор эдакой германской вамп.
Чулочки на подвязках или мушкетерская шляпа — мой выбор не зависел от их гардероба. Я склонялся к Марлен, из-за Энрико. Не по расчету, но инстинктивно. Я думал, где-то глубоко внутри себя и не так конкретно, как я сейчас пишу об этом, я думал, что подражание тому, чьи похождения обсуждаются всеми студентами, закрепит за мной репутацию, которую я стремился заполучить, появляясь в обществе Нерины. Матиас готовил себя к карьере антиквара, Даниель — художника. А Энрико — к более буржуазной медицине. Тонкие отличия, которые я улавливал сходу, измученный страхом пробудить какие-либо подозрения. Я также догадывался, что, выставляя себя ярым поклонником Марлен, я с гораздо большей вероятностью снискал бы образ настоящего мужчины, чем если бы признался в своей симпатии к хриплому голосу, властному подбородку и мальчиковым жестам Греты.
Хотя характер распределения ролей между двумя соперницами не был столь уж очевиден. Гарбо раскрывала всю грациозность своего пола под пелериной Анны Каренины, капором Марии Валеска или шляпкой с воланами Маргариты Готье. Дитрих, напротив, представала все чаще в облике травести — эдакой гермафродитной Венерой в смокинге и цилиндре, восседавшей на высоких табуретах, не известно еще, восхищение какой актрисой компрометировало меня больше. Кино стало терпимо относиться ко всяким амазонкам и лесбиянкам после того, как в фильме Пабста «Лулу» Луиза Брукс станцевала, прижавшись, щека к щеке, с Элис Робертс. То были примеры женской гомосексуальности, но из опасения выдать себя я старался не выражать бурного восторга по отношению к этим фильмам. Меня покорила своей игрой Кэтрин Хэпберн в «Сильвии Скарлетт». Я влюбился в нее в тот самый момент, когда она остригла свои волосы и надела мужской костюм с жилетом и бабочкой.
Наши постоянные нелепые споры о всякой ерунде не мешали нам отдаваться колдовской поэзии экрана. Они затихали, как только мы переступали порог «Рекса», и возобновлялись только после сеанса на улице. В зале я уже ни о чем не помнил, ни о политике, ни об Америке, ни о сдержанности в эмоциях. Мы даже закрывали глаза, проходя мимо афиши, наклеенной перед входом, чтобы усилить ощущение волшебства. В полумраке маленького душного зала, в котором дым сигарет поднимался к экрану, словно фимиам, мы с замиранием в сердце ждали начала сеанса. И пока не прорычал лев «Метро-Голдвин-Мейер», или пока атлет «Ранка» не ударил последний раз в гонг, мы так и не знали, имя какого кумира откроется нашим взорам. Гарбо или Дитрих, Хепберн или Хейвиленд, Мириам Хопкинс или Кароль Ломбард, Дороти Лэмур или Бетт Дэвис, Жан Артюр или Жан Хэрлоу, Норма Ширер или Джоан Кроуфорд: фатальные и ирреальные создания, чья притягательность представлялась мне благодаря уловкам гримеров и осветителей отнюдь не продуктом киноиндустрии, а подлинным сиянием таинственной красоты. То отвращение, которое внушали мне созданные из плоти и крови женщины, сменялась безумным восхищением, как только преобразившись в актрис, они оживали в блистательном мире фабрики грез. Я готов был всю ночь напролет созерцать их окруженные сиянием лица, которые покоряли мое сердце тем, что принадлежали некоему мифическому и абсолютно недосягаемому мне миру.
После того как война и фашистская политика культурной автаркии отрезали от нас Америку, мы вынуждены были довольствоваться итальянскими звездами. Мэрил Оберон в «Высотах ревущих ветров» и Джоан Фонтейн в «Ребекке» были последними иностранками, которые появились на экранах «Рекса». Их место на экране заняли Иза Миранда, Алида Валли, Мария Дени и Вера Карми. Они старались походить на американских актрис, копируя голливудские фильмы. Насколько менее привлекательными они нам казались! Для нашего поколения это был шанс развить свой критический ум на примере актрис, временно исполняющих обязанности звезд. Когда они снимали свои широкополые шляпы, мы увлеченно спорили о том, марка какого обесцвечивающего красителя придавала их спиралеобразному перманенту такой подозрительный отблеск. Нас постигало разочарование. Даже независимо от эстетической ущербности этих фильмов, с тех пор как их героини больше не были отделены от Болоньи океаном, с тех пор, как выйдя из кинотеатра, я запросто мог встретить их на улице, я не испытывал уже того былого чувства радости.