Золотой камертон Чайковского - Юлия Владимировна Алейникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я очень по нему скучаю, – тихо, словно стесняясь своих слов, ответила Лариса Валентиновна.
– Мамочка, ты все еще его любишь?
– Да. Ладно, Лизок, надо умыться и переодеться, а то я как-то неважно выгляжу. Надо же, уснула в кресле! – покачала головой Лариса Валентиновна, прихватила футляр с камертоном и вышла из комнаты.
Глава 6
Июль 1965 года. Ленинград
– Лариса, ты дома? – Анатолий Михайлович закрыл дверь, придерживая под мышкой букет гвоздик. Сидеть на даче одному смысла не имело, голодно, да и скучно. И хотя жену с ее детьми он не жаловал, но все же люди, да и горячее питание – вещь не последняя. А потому, немного оправившись от вчерашнего похмелья и напившись растворимого кофе, Анатолий Михайлович решил вернуться в город. По пути купил букет, не стоит без особой нужды злить женщину, которая готовит тебе еду, еще плюнет в тарелку.
– Ларис, хватит дуться, – входя в комнату, примирительно проговорил Анатолий Михайлович, надевая на лицо привычную обаятельную улыбку. С годами эта маска утратила свою привлекательность, как и лицо композитора, обрюзгшее и утратившее свежесть. Смотрелась она не задорно и лукаво, как в молодости, а жалко и фальшиво. Так же, как и поредевшие тусклые волосы, нелепо зачесанные набок так, чтобы прикрыть разрастающуюся на макушке лысину.
Ларисе Валентиновне потребовалось немало труда, чтобы стереть с лица отвращение при виде мужа.
– Здравствуй, – сухо поздоровалась она, принимая жалкие, словно неживые, гвоздики на болезненно тонких стеблях. Она терпеть не могла эти цветы, словно сошедшие с плаката, выставленного к празднику Седьмого ноября. Они хорошо смотрелись на похоронах, торжественных заседаниях и демонстрациях.
– Ларис, ну извини, напился как свинья, наговорил чего-то. У Сошкина день рождения был, вот, отметили узким кругом. Есть хочется ужасно, – чмокнув мимоходом в щеку жену, пожаловался Анатолий Михайлович. – Я пойду переоденусь, накрой на стол.
– Накрой, подай, приготовь, извини, не дуйся. Я тебя ненавижу – извини. Я убил твоего мужа – не дуйся. Я низкая, подлая, бесчеловечная тварь, не обращай внимания, – зло шептала Лариса Валентиновна, накрывая в кухне на стол. Ничего-ничего. Она потерпит. Послезавтра Гудковский уезжает в командировку в Ригу. Почему-то она больше не могла называть его по имени, в этом было что-то семейное, дружеское, непереносимое и отвратительное. Гудковского не будет неделю, за эту неделю они с Лушей все обдумают.
– Ешь.
– Спасибо. Ужасно голоден, – не обращая внимания на настроение жены, с аппетитом набросился на еду Анатолий Михайлович.
– Где же ты? – бормотала Лариса Валентиновна, шаря рукой в глубине старых, забитых всяким хламом антресолей. Как хорошо, что за эти годы у нее так и не дошли руки разобрать их. – Она должна быть где-то здесь. Точно должна быть. Ее не могли выбросить.
Детей дома не было – Лиза уехала к подруге, Илья остался на даче. Гудковский еще вчера уехал в командировку, и теперь Лариса могла не спеша приступить к осуществлению своего плана. Гудковского они с Лушей решили отравить. Точнее, решила она, Луша была категорически против, считала, что их поймают и обязательно посадят, а то и расстреляют, и все из-за этого гада. И предлагала просто сдать его в милицию.
– Вот она!
Лариса Валентиновна ухватила рукой поллитровую банку с коричневатым раствором. Эту штуку, раствор Клеричи, когда-то достал Модесту его поклонник, сотрудник какого-то геологического НИИ. В тот год у них в дачном поселке расплодились буквально орды крыс, и ничто их не брало. Тогда кто-то посоветовал Луше травить их таллием. Вещество, как оказалось, ни в аптеках, ни в магазинах хозтоваров не продавалось, но Модест достал его. Было это лет за пять до его смерти.
Главное, чтобы за столько лет этот раствор не испортился. А, впрочем, что может сделаться яду от длительного хранения, рассудила Лариса Валентиновна, он может только еще опаснее стать.
Она осторожно слезла с антресолей и, вернувшись в комнату, поставила банку на стол. Рядом лежал камертон. Она теперь почти все время носила его с собой.
– Ох, зря мы все это, – ворчала рядом Луша. – Да еще крысиным ядом, а вдруг не возьмет?
– Ничего, – зло ответила Лариса Валентиновна, – побольше насыплем, чтоб наверняка. – Луша только головой качала.
Лариса Валентиновна хорошо помнила, что Луша, работая с раствором, всегда надевала резиновые перчатки и даже лицо старым платком завязывала по самые глаза. И еще она говорила, что раствор очень сильный, им его на сто лет хватит.
Наверное, будет разумно добавить его в еду, если не хватит одного раза, можно будет повторить, причем класть прямо в тарелку. Или лучше влить в бутылку с водкой или коньяком, тогда Гудковский его сам себе в рюмку нальет и выпьет. Кроме Гудковского, в их доме никто не пьет.
– Да уж лучше в водку, а то мало ли что. Не дай бог ребята… – Луша, не договорив, перекрестилась.
– А если к Лизе или Илье зайдут друзья в мое отсутствие, они оба уже вполне взрослые люди, и вдруг им захочется немножко выпить, и они возьмут эту самую бутылку…
У Ларисы Валентиновны выступила на лбу испарина. Нет, нет, никакого риска. Если что-то случится с детьми, она никогда себе не простит. А если кто-то из детей случайно перепутает тарелки? А если… И тут перед глазами Ларисы Валентиновны замелькали картины одна страшнее другой. Илья, задыхаясь, хватается за горло, хрипит и закатывает глаза… Лиза, согнувшись от боли, смотрит на мать со смертной мукой в глазах… Нет, нет, нет! Никаких случайностей. Она должна быть уверена, что яд примет только Гудковский.
– А может…
Перед Ларисой Валентиновной замелькали другие картины. Вот она подносит Гудковскому отравленный суп, он съедает несколько ложек. Ему становится плохо, он просит открыть окно, продолжает есть, потом он начинает задыхаться, конечности его дергаются, как у той крысы, что показывала ей Луша, глаза закатываются. Он хрипит, просит о помощи, а Лариса стоит над ним, холодно глядя, как умирает в муках убийца ее Модеста.
– Нет! – Лариса Валентиновна вскочила с места. – Нет! Я не смогу! Не смогу смотреть, как он умирает, не смогу подать ему отравленную еду! Я просто тряпка, – зарыдала, опуская руки, Лариса Валентиновна.
– Вот и правильно, вот и слава богу, чего ради этого гада душу свою губить, – с облегчением приговаривала Луша, гладя Ларису Валентиновну по голове. Я бы его, гада, и сама придушить хотела, да разве смогу?
– Я безвольная, слабая, бесхребетная интеллигентка. Никчемная прожигательница жизни, большую часть своего существования просидевшая за спинами у мужчин, сначала у мужа, потом у Гудковского, – рыдала Лариса Валентиновна, упав на стул. – И не за спиной, а на шее. Даже сейчас, когда я пошла все же работать, жалованья хватает лишь на чулки, косметику и кое-какие мелочи.
Луша не мешала ей плакать, а стояла молча, прижав ее голову к себе, гладя как маленькую, давая выйти боли, обидам, горечи, накопившимся в душе. Луша любила их – Ларису, Лизу, Илью. Они были частью Модеста Петровича, его плотью, кровью,