Наедине с одиночеством. Рассказы - Эжен Ионеско
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне удалось взобраться по ступенькам на постамент статуи, стоящей в центре площади.
— Вы слышите меня, слышите меня?! — прокричал я оттуда. — Я буду вашим арбитром! Можно договориться, вы можете договориться. По-другому. Давайте разберемся. Все можно закончить миром.
Никто меня не поддержал, никто ко мне не присоединился. Люди вокруг меня продолжали падать. Я снова стал кричать:
— Все можно уладить. Изберите делегатов. Проинструктируйте свои делегации. Я вижу, я понимаю, вы не очень-то хотите договориться. Почему вы так спешите? Почему вы так спешите?
Говорил я в пустоту. Или в переполненность.
— Я такой же человек, как и вы. Говорю на том же языке.
Но, видимо, я говорил на другом языке. Я обхватил статую руками и продолжал кричать. Они должны меня увидеть. Должны меня услышать. Голос у меня довольно сильный, а руки и ноги достаточно длинные. Может, они принимали меня за пугало? Скорее даже за ничто. Нет, они определенно меня не видели.
— Что ты там делаешь? — вдруг обратился ко мне один из полицейских. И снова принялся раскалывать головы.
Я медленно слез, вернулся в самую гущу толпы и начал хватать дерущихся за рукава.
— Вы сумасшедшие, — твердил я, — скажите, чего вы хотите? Я все улажу.
Они вырывались, отмахивались от меня. А один из них сказал:
— Это вы сумасшедший, вы не понимаете, что мы боремся за свои права.
— За свою свободу, — добавил другой.
Я спросил, о каких правах идет речь, спросил, какой свободы они добиваются. Ни один мне не ответил. Они вновь ринулись в драку.
Вокруг было полно стекла и крови. Происходящее принимало все более жестокий характер. Толпа продолжала заполнять близлежащие улицы. Некоторые люди спускались с балконов своих домов. Были и такие, что слезали вниз по водосточным трубам. Я же продолжал умолять, заламывая руки:
— Все можно решить, это же так просто!
Кто-то воскликнул:
— Если бы это было просто, то не было бы так сложно!
У тех, кто падал с разбитой головой, был блаженный вид. Те, что разбивали другим головы, сияли, словно счастливые победители. Случалось, что они сами тут же получали сокрушительный удар.
Ко мне подошел невысокий коренастый человек.
— У вас такой вид, словно вы не понимаете, что идет гражданская война.
Сказав это, он бросился в гущу дерущихся.
Ах вот оно что: гражданская война!
Он услышал, как я крикнул:
— Это значит, что вы хотите убивать!
И выкрикнул в ответ:
— Это значит, что мы уже больше не можем терпеть!
— Достаточно изменить гражданские институты. Но вам этого мало! — Я все кричал и кричал. — Вы на этом не остановитесь! Все институты и все общества плохи. Читайте газеты. Разве есть хорошие институты? Есть хорошие общества? Война для вас — это праздник, вы жаждете праздника… Знаете ли вы, что в Мексике все революционные песни — веселые? Революции для одних, революции для других. Революции «за», революции «против» — неважно какие. Лишь бы только убивать и позволять убивать себя. Я знаю, что жизнь не существует. Я знаю, что в действительности ничего не существует. И я вижу, как всё и все уничтожают друг друга. Несуществование — вещь кровавая. Мы не живем. Это странно. Все убивают и дают себя убивать, чтобы доказать, что жизнь существует. Но нет ничего, — доказывал я, — нет ничего, нет ничего, — кричал я в исступлении…
В какой-то миг я вдруг заметил, что вокруг меня никого нет. Огромная пустынная площадь. Огромная площадь в огромном городе, которая, однако, выглядела весьма провинциально. Видел ли я всех этих борцов за свободу? Видел ли полицейские машины? Кровь на земле? Слышал ли эти воинственные и праздничные песни? Куда делись эти монстры с их кровавым весельем?
Ко мне подошел старик.
— То, что вам привиделось, — сказал он, — произошло несколько веков назад. Эта площадь называется Площадью Революции. Будущей, ближайшей вероятно. Возвращайтесь к себе. Сегодня есть другие институты, против которых мы собираемся бороться. Но не сейчас. Быть может, завтра. А может, это было вчера. Одному моему предку в уличной схватке разбили голову, другой тоже сражался на этом самом месте. Первый умер намного позже. Умер у себя дома. Говорят, его отравила жена. Но это ведь не имеет никакого отношения к политике.
Поддерживая меня за локоть, старик довел меня до конца площади, и я оказался на улице, что вела к моему ресторанчику.
Одуревший от пережитого — оглушенный обрушившимся на меня шумом, пораженный видом лежащих тел и количеством ударов, которые люди наносили друг другу у меня на глазах, с душой, полной ужаса, я открыл дверь ресторанчика. В зале никого уже не было, оставалась одна лишь официантка.
— Где клиенты в стеклянных гробах? Погибли?
Она обеспокоенно посмотрела на меня.
— Они поели, ушли, быть может, перессорились и где-нибудь подрались, а может, придут вечером выпить аперитив, поболтать, поесть. Я не слышала никакого шума.
— Посмотрите, у меня руки обагрены кровью, — вдруг заметил я, — а я ведь никого не убил.
— Это же краска! Вы, наверное, дотронулись до свежевыкрашенной стены. Дайте мне ваши руки, я вытру их влажной тряпкой.
Она смотрела на меня с состраданием.
— Вы не в себе. Нервы у вас не в порядке.
— Это вы не в себе, коль так спокойны. Вы не знаете, что происходит вокруг вас. Да и сам я знаю об этом совсем немного, совсем немного.
— Вы слишком одиноки, мсье.
— Я окружен людьми, я окружен толпой. Толпой или пустотой.
Вытирая мне руки, она повторяла:
— Вы одиноки, вы просто слишком одиноки. Вам нужна женщина. Я могла бы…
Она обняла меня и поцеловала. Инициатива должна бы исходить от меня, подумал я. Но это было так сладко. И казалось таким настоящим, таким реальным.
Она перебралась ко мне. Кровать была достаточно большой. Места хватало. Это было очень приятно — видеть утром обнаженную женскую грудь, освещенную солнцем. Но иногда ее вид пугал меня. Как-то у меня была бессонница, а она спала, слегка посапывая, рубашка задралась вверх. Женские половые органы всегда казались мне чем-то похожим на рану внизу живота. Нечто вроде пучины, пропасти, но больше всего это напоминало мне открытую рану, огромную, глубокую, неизлечимую. При виде этой раны меня всегда охватывали жалость и страх: пропасть, да, пропасть. Я осторожно укрыл ее. Она не проснулась. И я вновь принялся ходить по спальне, по квартире, как лунатик. Курил сигарету за сигаретой, я, уже давно переставший курить, до тех пор, пока, побежденный усталостью, не лег, съежившись на краю моей половины кровати, стараясь держаться как можно дальше от этой раны, пытаясь забыть о ней. И наконец заснул на правом боку.
Несмотря на то что в ресторане Ивонна тяжело трудилась, она взяла на себя всю работу по дому, и я распрощался с домработницей. Соседи немного успокоились, видя, что со мной живет женщина. Приветливо улыбались при встрече. Теперь я казался им менее странным. Она нравилась мне, эта женщина, с улыбкой, излучавшей здоровье, хотя нередко ее лицо омрачала усталость. По утрам она пела в ванной. Я никогда не пел. Даже не насвистывал. Я стал добычей сострадания, которое, однако, не находил оправданным.
Когда я просыпался утром раньше нее, я чувствовал глубокую радость, которой давно уже не испытывал. Во мне оживало воспоминание, полусветлое, полумрачное. Это было что-то очень далекое и одновременно бесконечно близкое, очень странное и очень знакомое, правдивое и иллюзорное, то было… давно, давно… И потом одно событие… я никак не мог вспомнить, что же произошло. Иногда я спрашивал себя, не были ли мы, она и я, началом нового, восстановленного мира. Мира без расселин и пропастей. Прочного, удавшегося Богу. Мои ученые друзья говорили, что Бог пробовал создавать Вселенную двадцать семь раз, так указано в каббале. Может быть, это — двадцать восьмой раз, может, теперь получится лучше. Какие они были, эти другие сотворения? И когда ему наконец полностью удастся? Похоже было, что он решил отказался от этой идеи и не мешает нам падать в пропасть несуществования. Мы находимся на сомнительном, ненадежном острове, нет никакой гарантии, что он будет присоединен к окончательной Вселенной… На рассвете, когда она еще спала, я каждое утро видел похоронные процессии — фантастические похоронные процессии, с цветами и венками с разными надписями, они шли и шли у меня под окнами — господа в черном, в шляпах с высокими тульями и дамы в траурных платьях, под вуалями. Однажды я разбудил ее:
— Посмотри, что происходит.
Она встала, полусонная, взглянула, затем вернулась в постель, заявив, что я вижу сны наяву… А потом неделями ничего не происходило, как внимательно я ни всматривался.
Она одевалась, быстро умывалась, уходила на работу, я не мог отвести глаз от ее потрескавшихся рук. Я не спеша выпивал кофе с молоком, который она готовила мне перед тем как уйти (я добавлял в кофе немного коньяку или рому), медленно одевался. Снова встречал ее, когда пил в ресторанчике аперитив, она была вся в работе, впечатление такое, словно передо мной — кто-то другой. Потом был обед. Безуспешная попытка пойти, как она советовала, погулять или повидаться с друзьями. Я пытался, но ничего из этого не выходило, я возвращался домой, дожидался, когда наступит время вечернего аперитива, время ужина, время возвращения — уже вдвоем — домой. Иногда она докучала мне своими разумными советами, но делала это все реже и реже, чаще всего мы вообще не разговаривали. Шли под руку по нашей улице, поднимались по лестнице, входили в квартиру. Я рассеянно читал газету и, переполненный желанием, ждал, пока она разденется. Потом набрасывался на нее. Любовь походила на бросок в пропасть, на форму отчаяния, способ умереть, принимая смерть. Затем мы сразу же засыпали. Вскоре я просыпался и продолжал свои хождения по квартире с сигаретой в руке. Меня охватывала тревога: как долго будет она сопротивляться такой жизни? Это была здоровая женщина, она не могла долго противостоять тому, что врачи назвали моей неврастенией.