Лабиринт Два: Остается одно: Произвол - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обладая такими странными качествами, Алеша посылается в мир, за ограду монастыря, где бушуют самые невероятные страсти. Опрокинут ли они милого инока, или он выйдет лишь закаленным из борьбы с ними? Судя по замыслу ненаписанной части романа, Достоевский хотел показать торжество Алеши, которое должно наступить, несмотря на его большие и малые «бунты», кризисы, срывы и силу карамазовского «духа».
Но если путь подвижничества намечен лишь в общих чертах, то путь богоотступничества исследован Достоевским с особенной тщательностью. Представляется чрезвычайно важным проследить тот испытанный и от романа к роману все более совершенствующийся ход мысли Достоевского, с помощью которого он приводит своих бунтарей к крушению. Развитие богоотступного «безумия» имеет три стадии и схематически выглядит следующим образом:
1) Герой вынашивает и формулирует некий мировоззренческий тезис, который, исключая, ставя под сомнение или попросту игнорируя существование Бога, влечет за собой пересмотр традиционных нравственных норм человеческого общежития. Иван Карамазов (которого мы выбираем в данном случае «представителем» всех богоотступных героев Достоевского по причине того, что его концепция обладает наибольшей законченностью, а он сам — наиболее зрелый идеолог среди прочих героев) предлагает свой известный тезис: «если Бога нет — все позволено» (или: «дозволено»).
2) Герой живет в соответствии с этим тезисом. Это вызывает совершенно неожиданные последствия. В процессе эксперимента живая жизнь с ее случайностями и закономерностями, одинаково неподвластными логическому мышлению, приходит в нестерпимое противоречие с головным, «диалектическим» тезисом. Выясняется, что позволено не все.
3) Крушение героя. Развенчание тезиса. В случае с Иваном дело, как известно, кончается помешательством. Анализируя состояние Ивана, «бывшего смелого человека», как его определяет Смердяков, Достоевский пишет: «Бог, которому он не верил, и правда его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться». Вывод Достоевского можно сформулировать: «Если не все позволено — значит, Бог есть».
Отметим при этом, что Достоевский в известной мере солидаризируется с Ивановым тезисом; но в его устах он звучал бы в сослагательном наклонении: «если бы Бога не было — все было бы позволено». В рассуждении: если Бога нет — все позволено, однако не все позволено, значит, Бог есть, — казалось бы, есть своя логика, и многие — если не сказать все — религиозные мыслители, исследовавшие мысль Достоевского, признавали правильность этого рассуждения. Философам «нового религиозного сознания» или близким к ним (Мережковскому, Бердяеву, Шестову) приходилось — вопреки очевидности — отрицать негативный характер эксперимента героя, а также его крушение, чтобы получить возможность оспорить достоверность рассуждения, — то есть, иными словами, они признавали его логичность, но стремились взорвать изнутри.
Однако и в самом деле силлогизм логически неточен. Он держится на апелляции к тезису: если Бог есть — не все позволено.
Этот тезис не вызывает возражений, ибо Бог есть гарант определенной, лимитирующей известные действия морали; это бесспорно для Достоевского. Но такая апелляция неправомерна. Если мы утверждаем: «Бога нет — все позволено», а затем убеждаемся, что позволено не все, то у нас нет никакого основания, зная тезис «если Бог есть — не все позволено», утверждать на этой основе существование божие, божественную «правду». Гораздо более логично признать ошибочность первого тезиса и предложить иной: «если Бога нет — не все позволено», что в сочетании с «если Бог есть — не все позволено» дает нам право сделать вывод, что человеку дозволяется не всякое действие, независимо от существования Бога.
Таким образом, тезис «если Бога нет — все позволено» не носит аксиоматического характера. Напротив, он ошибочен. С другой стороны, независимость нравственной нормы от религиозного гаранта может дать нам ключ к пониманию того, почему поиски истины, предпринятые героями Достоевского, одинаково близки как приверженцам христианства, так и носителям атеистического мировоззрения. Мировоззренческие оппоненты обнаруживают принадлежность к одному типу культуры.
Существование разрыва между «теориями» героя и его экзистенциальным поведением — отличительная черта построения художественного образа у Достоевского. Он выстроил логическую схему самоубийства как выражения протеста против абсурдного, обезбоженного мира. Под письмом Самоубийцы из «Приговора» мог бы, по-видимому, подписаться не один герой романов Достоевского, в том числе и Иван Карамазов, однако эти герои не спешат выполнять самую акцию самоубийства. Вспомним знаменитую сцену трактирного разговора двух братьев Карамазовых. Что удерживает Ивана на земле?
«Я сейчас здесь сидел и знаешь, что говорил себе, — исповедуется Иван Алеше, — не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить, уж как припал к тому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!»
«Жажда жизни» путает логике Ивана карты. Но, Алеша, внимательно прислушивающийся к словам Ивана, замечает:
«Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине (воскресить старые идеалы), и ты спасен».
В определенной ситуации «жажда жизни» может оказаться путеводной звездой, способной вывести героя из тупика «теории».
Важную роль играют «привычки порядочного человека», не допускающие Ставрогина в организацию «наших»; они же дают о себе знать в поведении Раскольникова. Обратим внимание на последний разговор Раскольникова со Свидригайловым, которого первый упрекает в подслушивании у дверей. Этот упрек необычайно развеселил Свидригайлова. Он объявляет, что в теории Раскольникова «ошибочка небольшая вышла»:
«У дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало».
Инерция порядочности и в самом деле «подвела» Раскольникова; она наглядно свидетельствует о том, что «теория» не наносит радикального удара по всему духовному складу личности, а делает в нем лишь брешь.
Таким образом, герой Достоевского не сводится к своей «теории», не отождествляется с нею, как отождествляется Самоубийца со своим «приговором». Герой Достоевского может быть ушиблен, подмят «теорией», но «теория» не в состоянии воплотиться в нем целиком и полностью, пользуясь его личностью как плацдармом для последующей идеологической экспансии. Примечательны слова Ивана:
«Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша».
Именно могущество этих центростремительных сил позволяет людям жить и надеяться, хотя словечко еще придает бытию тревожный и горьковатый привкус.
1972 год
Виктор Ерофеев
Остается одно: произвол
философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова
1. Дар ангела смертиПомните ли вы изображение ангела смерти? Он сплошь покрыт глазами. Он слетает на землю, чтобы разлучить душу человека с его телом. Но иногда, забывая о своей миссии, в силу особой симпатии и как знак избранничества, он дарит человеку свои глаза, и тогда, наделенный новым зрением, человек «внезапно начинает видеть сверх того… что он сам видит своими старыми глазами…
А так как остальные органы восприятия и даже сам разум наш согласован с обычным зрением, и весь, личный и коллективный, «опыт» человека тоже согласован с обычным зрением, то новые видения кажутся незаконными, нелепыми, фантастическими, просто призраками или галлюцинациями расстроенного воображения. Кажется, что еще немного — и уже наступит безумие: не то поэтическое, вдохновенное безумие, о котором трактуют даже в учебниках по эстетике и философии… а то безумие, за которое сажают в желтый дом. И тогда начинается борьба между двумя зрениями — естественным и неестественным — борьба, исход которой также кажется проблематичен и таинствен, как и ее начало…».
Такое «новое зрение» Лев Шестов находил у Достоевского. Но в первую очередь оно было присуще ему самому.
Лев Шестов (1866–1938) — влиятельная фигура в русском философском идеализме начала XX века, выработавшем специфический умственный тип философа-духоборца, который сам как личность вовлечен в познание законов бытия, в результате чего субъективный момент получает гипертрофированное развитие, а это ведет к тому, что обстоятельства жизни философа оказывают существенное воздействие на характер и тональность его творчества. Пример Шестова в данном случае весьма показателен.