Арифметика войны - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти соображения, как обычно бывает, мгновенно пронеслись в голове лейтенанта, и – он поступил вопреки разумным доводам и своим наклонностям и намерениям. Придав лицу безмятежное выражение – разве это возможно? что за гримаса была у него? – он направился к Зарьябу, курившему в отдалении на корточках. «Зарьяб», – сказал он. Тот вопросительно посмотрел на него снизу, наморщив лоб, улыбнулся. «Э, Зарьяб», – снова сказал Мартыненко, и афганец встал, улыбаясь, кивая. Мартыненко проглотил комок и кивнул ему, предлагая отойти в сторону. Что подумал афганец? Мартыненко нужно было увести его с глаз солдат, хотя ясно было, что случившееся мгновенно всем станет известно.
Нет, все-таки это была какая-то другая реальность. Обычные мерки к ней не подходят. Сухие протокольные слова ничего не передают. Это была горячечная реальность, пропитанная запахами каких-то растений, ив по берегу высохшей реки, запахом навоза, наносимого со стороны кишлака у плоского холма, блестящего на солнце своими камнями, как рыба чешуей, гигантская рыба, окаменевшая с тех пор, когда в этих степях плескалось доисторическое море, – а теперь все погрузилось в океан праха, лишь подует легкий ветерок, и в воздухе засквозят его волны, пока еще прозрачные, но уже ощутимые, они прокатываются через людей и предметы, покалывая кожу, утомляя глаза, вспарывая дыхание, и, если ветер усиливается, тяжелеют, становятся зримыми, танцуют, словно дервиши, и могут вздыбиться девятым валом самума и захлестнуть людей, камни, деревья, дома, горы, небо. Но даже и без малейшего ветерка в воздухе нагорья всегда что-то вибрирует и дрожит, как будто натянуты тросики мин в несколько ярусов. Бьет солнце, оно излучает силу, молодость, смерть. Где-то звучит голос Ильи Старыгина, рисуются сычевские сугробы, мелькают зеленые глаза Лиды, и в какие-то учебники и книги уложены деяния героев прошлого, неоднозначные деяния государей и полководцев, Че Гевары, блуждающего в сельве, Симона Боливара, переплывающего Ориноко.
…И сероглазый лейтенант, невысокий и крепкий, в сетчатом маскировочном костюме, еще не выгоревшей панаме с простой пластмассовой зеленой звездочкой, с двумя подсумками на портупее и с укороченным автоматом на плече, идет рядом со смуглым мужчиной в желтоватой от пыли чалме, длиннополой рубахе, шароварах, сандалиях на босу ногу и в темной жилетке без пуговиц. Они неспешно шагают к камням… Может быть, для того, чтобы взойти на них и окинуть взглядом местность? Думает про себя Зарьяб? Или – что он думает? Доверял ли он полностью шурави? Ну уж этому, с открытым лицом, – да. То есть ничего не ожидал именно от него. Мартыненко ощущал… Черт! Откуда он помнит, что он ощущал? Нет, и в этом сообщении кроется какая-то неправда, как и в сухих протокольных фразах.
Он плохо понимал, что происходит – уже произошло, как только он не возразил Давыдову, перехватил потной ладонью матерчатый ремень автомата и обернулся к сидящему в отдалении на корточках Зарьябу, посмотрел, как он курит, и молча двинулся к нему. Вот в этот момент, когда он посмотрел, все и решилось. Решилась судьба Зарьяба (думалось тогда Мартыненко:толькосудьба Зарьяба).
Ну, что такое Зарьяб? Всего лишь имя, какие-то сведения о прошлом, потертая жилетка, чалма, очень темные карие глаза, подстриженные усы, бритый подбородок. Запах пота, табака, пакистанских сигарет“Red & White”, чего-то еще специфического, горьковатого, чем пахли все афганцы; растрескавшийся ремешок часов; улыбка, белые зубы. Афганцев считают суровыми людьми, диковатыми. Но они умеют улыбаться как никто другой. Или именно потому их улыбки и кажутся особенными?
Неизвестно, почуял ли что-то Зарьяб? Конечно, ему должно было показаться странным то, что они идут только вдвоем, без переводчика… И он раскурил на ходу еще одну сигарету, лицо Мартыненко овеяло приторной волной. Мартыненко никогда не курил, даже не пробовал, от табачного дыма у него болела голова. Жест афганца был жалок, попытка ухватиться за соломинку. Он покосился на него. В смуглом лице было что-то лихорадочное? Или все-таки оно оставалось спокойным?
Нет, что-то лихорадочное было в самом воздухе, что-то характерно южное, изобильное, житель полунощных северных краев хорошо это чувствует, и поэтому северяне всегда испытывают на юге беспокойство… Но при чем здесь это?
Мартыненко вдруг налился тяжестью, от макушки под горячей панамой до пяток в кожаных ботинках, его тело покрыли мириады капелек, он немного приотстал, пропуская афганца, тот послушно прошел вперед, странно улыбаясь, хотел повернуться к лейтенанту, но он опередил его, одним движением выставив короткоствольный автомат без приклада с дулом, напоминающим черный цветок, перехватив теплое от солнца цевье и нажав на клюв или коготь. Пули вошли в жилетку на спине, Зарьяб дернулся, нагнул голову, как будто собираясь долго и быстро бежать, но не сумел сделать и шагу, рухнул набок и еще был жив, ломая скрюченными пальцами горящую сигарету, – и вдруг замер. Кровь обильно вытекала из простреленного насквозь тела афганского наводчика, из-под лопаток и груди, живота, расплывалась по сухой жесткой земле. Во рту Мартыненко было сухо и горячо. Он сжимал цевье и рукоять, испытывая ненависть, желание выпустить еще очередь, закричать, но лишь внимательно глядел, сузив глаза, вбирал в память, впитывал ею, как губкой кровь, смешанную с пылью, ясно понимая, что прежнего Лёни Мартыненко, Мартына, нет и что на этом закончился егопуть Боливара. И какая теперь разница, что будет – было – дальше?
5Но операцию никто не отменял, и Мартыненко продолжал ждать вместе с остальными в стылых скалах, положив автомат на камни; ему, конечно, как и всем, хотелось встретить караван и выполнить задачу, и в то же время он не возражал, если бы тот не появился вовсе. Ведь уже ясно было, что основная проблема здесь – это граница, и она неразрешима. По крайней мере в ближайшее время. Караваны столетиями перемещались с юга на север; вдоль границы между Пакистаном и Афганистаном находилась зона свободных племен – название говорит за себя. Там обитают племена кочевников, пуштунов, не признающих ничью власть по обе стороны пограничных гор и пустынь. Контролировать все караванные дороги и тропы ни у афганцев, ни у Сороковой армии недоставало сил. Вообще выполнение операций вблизи границ всегда было чревато конфликтом еще и с пакистанской армией. Власти Пакистана только и ждали удобного случая, чтобы раструбить миру о расширении советской агрессии. Время от времени вертолеты, самолеты и группы оказывались по ту сторону призрачной границы и, поняв свою оплошность, спешили убраться восвояси. «Восвояси»… Где это «восвояси» на самом деле? По эту сторону границы были такие же безликие кишлаки, степь, горы и непроницаемые лица аборигенов.
Полк перехватил уже не один караван с оружием; но это ничего не значило; караваны шли и шли: верблюжьи, лошадиные, автомобильные; и не было в природе таких сильных птиц, которые могли бы нести тюки с минами и цинками, полными патронов, а то бы духи рекрутировали и их.
Костров зажигать было нельзя, мерзлую перловку с тушенкой солдаты выковыривали штык-ножами, Олехнович – своим трофейным, с резной рукоятью в серебряных звездочках; сгущенка тоже закаменела; только вода, согреваемая телом, еще текла из фляжек. Мартыненко грыз галеты с сахаром. Солдаты мучились без курева: Олехнович велел прапорщику у всех собрать сигареты. И сам терпел.
День угасал. Направо краснел запад закатом. Небо быстро приобретало угрожающий цвет, фиолетово-багровый; потом оно почернело и все исполнилось звезд, серебряных, как на ноже Олехновича, и красноватых, зеленых, всяких; они были огромны, трепетны, будто неведомые существа, пустившиеся в странствие по Млечной дороге. Статистика и астрономическая цифирь всегда нагоняли тоску. Количество погибших, заболевших и парсеки расстояний, масса космических тел… Но тут же и удивление берет: как это «я» все объемлет? «Я» – пылинка, соринка, ничто. «Я» любит, «я» страдает, болеет, ждет. Статистике и астрономии нет до этого дела. Мартыненко вдруг проясненно подумал, что есть на свете статистические люди: их не берут от всего этого ни тоска, ни удивление. Наверное, все цари – такого сорта люди. И правители. А удивляемся и тоскуем мы, дураки.
Вскоре было уже не до звездных красот в камнях, обжигающих, как железо. Ватный спальник пробирал холод. В полночь все уже стучали зубами. И только что не выли на звезды. В такую ночь можно было не назначать часовых: мало кто спал, почти вся рота бдела. После зимних засад каждому солдату надо давать медаль за выдержку или хотя бы водки; но тогда медалей не хватит, а водку – будут пить дома, тот, кто вернется.
Утро все-таки наступило. Все зашевелились… Хотя и всю ночь вертелись (как шелудивые поросята, пошутил прапорщик, на что Мартыненко заметил: шелудивые – точно, насчет поросят не уверен). Просто сейчас их можно было видеть, хмурых солдат в горчичного цвета бушлатах, в цигейковых шапках с завязанными под подбородками ушами. Доставали из вещмешков все те же галеты, перловку с тушенкой; кто-то отходил под прикрытием скал отлить. Мартыненко снял рукавицы и, зачерпнув пригоршню крупчатого снега, принялся «умываться». Все смотрели на него с содроганием. Его лицо покраснело, как будто по нему шваркнули наждачкой. Он знал, что ротному, Олехновичу, это не под силу, с его нежной кожей. Они соперничали изо дня в день, это было ясно. Хотя Мартыненко уже и расстался с лейтенантскими иллюзиями насчет своей миссии. Но что же он должен был делать теперь? Это движение уже нельзя было остановить. Кроме пути Боливара ведь есть и другие – путь воина, офицера. От него Леонид не отрекался. Он полагал, что примерно в этом и состояла вера прежнего командира, Блыскова, которую он обещал продемонстрировать «по ходу дела»: оставаться офицером несмотря ни на что. Но возможно ли это? Мартыненко был уверен: да. Ему мерещился некий срединный путь, между двумя крайностями: Олехновичем и Лекмановым.