Собрание сочинений в трех томах. Том 1. Летний круиз. Другие голоса, другие комнаты. Голоса травы. Завтрак у Тиффани - Трумен Капоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день, в понедельник, началась страшная жара, которая запомнилась всем надолго. И хотя утренние газеты обещали, что будет просто «тепло и солнечно», к полудню стало уже понятно, что происходит нечто из ряда вон. У изумленных служащих, возвращавшихся после обеда в свои конторы, лица были как у испуганных детей — и они тут же начинали звонить в метеослужбу. Ближе к вечеру, когда жара сомкнула руки на горле своей жертвы, город заметался, забился, но вопль застрял у него в глотке, суета затихла, жизнь замерла, он стал похож на пересохший фонтан, этот никому не нужный монумент, — и впал в кому. Как искалеченные конечности, протягивал Сентрал-парк свои ивовые ветви, исходящие паром: он теперь напоминал поле боя, где полегло множество воинов. Обессилевшие раненые лежали рядами в мертвенно-тихой тени, а между ними, фиксируя катастрофу, с мрачными физиономиями протискивались газетные фотографы. В зоопарке из вольера со львами доносился мучительный рев.
Грейди бесцельно бродила из комнаты в комнату, и на каждом углу ей злобно подмигивали часы — они все стояли, двое показывали двенадцать, еще одни — три, а четвертые — без четверти десять. Обезумев, как эти часы, время струилось в ее жилах — густое, как мед, то и дело замирая, отказываясь течь дальше: тянулось и тянулось, как звучный, берущий за душу львиный плач, приглушенный окнами и потому едва слышный, — она даже никак не могла определить, что это за звук. Из маминой спальни доносился ностальгический, имбирный запах герани, и Люси, усыпанная бриллиантами, в горностаевом боа, закрученном поверх роскошного, шуршащего вечернего платья, словно призрак прошествовала мимо; издалека донесся только ее по-праздничному притворный голос: «Ложись спать, милая, приятных снов, милая», и дополнением к аромату герани были звонкие смех и слава, Нью-Йорк и зима.
Грейди остановилась на пороге великолепной зеленой комнаты, пребывавшей в страшном беспорядке: летние покрывала откинуты, содержимое опрокинутой пепельницы разлетелось по серебристому ковру, в смятой постели рассыпаны крошки и сигаретный пепел; среди простыней валялась рубашка Клайда, его шорты и красивый старинный веер из коллекции Люси. Клайду, который ночевал у Грейди три-четыре раза в неделю, эта комната нравилась, он считал ее своей. Смену одежды он хранил в личной гардеробной комнате Люси, отчего штаны его цвета хаки всегда попахивали геранью. Но Грейди будто не понимала, почему все здесь выглядит как после набега грабителей, и выругалась в адрес комнаты. Лишь одна мысль билась в мозгу: здесь произошло нечто страшное, нечто столь жестокое, за что ей не будет прощения. Она осторожно прошлась по комнате, пытаясь прийти в себя, подняла его рубашку и замерла, прижавшись щекой к рукаву.
Ведь он любил ее, любил, и, пока он любил ее, она не боялась оставаться одна, но вообще-то ей нравилось оставаться одной, даже слишком. Еще в школе, когда все девочки увлекались друг другом и всюду ходили влюбленными парочками, Грейди держалась особняком; лишь один раз она позволила Ноами выразить ей свое восхищение. Ноами, отличница и мещанка до мозга костей, писала ей страстные стихи, даже в рифму, и однажды Грейди разрешила Ноами поцеловать себя в губы. Но Грейди ее не любила: мы редко любим тех, кому не можем хоть в чем-то завидовать, а Грейди могла бы позавидовать только мужчине, а не какой-то там девице. Так что Ноами сначала затерялась где-то в ее мыслях, а потом и вовсе была забыта, как старое письмо, которое так как следует и не прочли. Да, Грейди действительно нравилось одиночество, но, вопреки мнению Люси, отнюдь не предавалась вялой хандре: хандра — слабость существ домашних, ручных от природы. А в Грейди бурлила необузданная жизненная энергия, которая толкала ее на все более дерзкие подвиги, требовавшие все более напряженных усилий. Из-за ее лихачества мистер Макнил получил предупреждение от полиции: дважды ее останавливали на Меррит-парквей, когда она разгонялась до восьмидесяти и выше. Уверяя полицейских, будто она и понятия не имела, что превысила скорость, Грейди не лгала: скорость ее завораживала, отключала рассудок и лучше всего приглушала избыточную чувствительность, из-за которой так больно было общаться с людьми. Слишком уж сильно лупили они по клавишам, и неистовыми аккордами отзывалась ее душа. Взять хотя бы Стива Болтона. Да и Клайда. Но он ведь ее любил. Он любил ее. Вот бы сейчас зазвонил телефон. Может быть, это случится, если я перестану на него смотреть, — так бывает. А что если с ним стряслось что-то ужасное, поэтому телефон и молчит? Бедная миссис Манцер, она плакала, а Ида кричала, а Клайд сказал: иди домой, я позвоню тебе — именно так, слово в слово, и сколько еще она должна мучиться, одна, в окружении замерших часов и звуков города, приглушенных жарой, тающих на оконных стеклах? Она легла на кровать, и ее голова, готовая взорваться, устало утонула в подушках.
— Макнил, господи, в чем дело? Разве звонок не работает? Я уже полчаса стою под дверью.
— Я спала, — ответила Грейди, глядя на Питера разочарованными, припухшими со сна глазами.
Она тревожно метнулась к двери: что если Клайд придет и застанет здесь Питера? Сейчас совсем не время им встречаться.
— И вовсе не обязательно глазеть на меня, как на ночной кошмар, — сказал Питер, дружелюбно протискиваясь мимо нее. — Хотя, должен признаться, именно таким я себя и чувствую. Отвратительный день, я провел его в автобусе, в окружении маленьких бандитов, которые не знали, куда девать энергию, накопленную за две недели на свежем воздухе. Надеюсь, ты позволишь мне принять душ?
Грейди не хотелось, чтобы Питер увидел разгром, учиненный в комнате матери, поэтому, слегка его обогнав, она повела его дальше по коридору.
— Я помню: ты ездил на Нантакет, — сказала она, как только они вошли в ее комнату, где Питер тут же расстегнул свою льняную полосатую рубашку. — Я получила твою открытку.
— Серьезно, я послал тебе открытку? Очень мило с моей стороны. Вообще-то мы хотели, чтобы ты тоже приехала; я звонил тысячу раз, но ты не снимала трубку. Мы катались на паруснике Фредди Крукшенка, и было очень весело. Меня, правда, укусил краб — в такое место, которое я не могу тебе показать, и раз уж о нем зашла речь, отвернись, мне нужно снять брюки.
Сидя к нему спиной, Грейди закурила сигарету.
— Еще бы вам не было весело, — сказала она, вспомнив прошлые годы: летние дни у моря, белые от парусов, с морскими звездами, — совсем другие дни. — Я не выбиралась из города с нашей последней встречи.
— И это видно с первого взгляда. Ты думала, нет? Ты похожа на лилию: на мой вкус, вид у тебя чересчур похоронный.
Питер явно рисовался: его собственное чистое, ухоженное тело обрело цвет чая, а в волосах мелькали солнечные пряди.
— Я думал, ты поклонница отдыха на свежем воздухе, или страсть к природе прошла вместе с юностью?
— Я не очень хорошо себя чувствовала, — ответила Грейди.
И Питер, уже забравшийся в ванную, выглянул, чтобы поинтересоваться, не случилось ли чего серьезного.
— Да нет, что ты. Наверное, это все жара. Ты же знаешь, я никогда не болею.
Правда, вчера… Это случилось в Бруклине; она помнила, как проехала по мосту, потом остановилась перед светофором.
— Правда, вчера я упала в обморок.
И стоило ей это произнести, как внутри у нее что-то перевернулось, оборвалось. Примерно то же самое она почувствовала, когда сигнал светофора начал выписывать спираль, а потом — темнота. Это продолжалось всего мгновение, вообще-то зеленый свет едва успел загореться, но все равно ее оглушили сигналы стоящих сзади машин; извините, сказала она и рванула вперед.
— Я не слышу, Макнил. Говори громче.
— Не обращай внимания. Это я сама с собой разговариваю.
— Уже до этого дошло? Плохо дело. Нам обоим не помешает расслабиться. Бокал-другой мартини, например. Ты помнишь, что не стоит брать для него сладкий вермут? Я тебе много раз говорил, но, по-моему, без толку.
Когда Питер вышел из ванной, весь сверкающий и словно оживший, то обнаружил в комнате перемену: шейкер с неплохим мартини, патефон, играющий «Как приятно обманываться», за стеклянными дверями — закатный фейерверк и прекрасный вид, достойный открытки.
— Жаль, что у меня мало времени, — сказал он, падая на диванные подушки. — Идиотизм, конечно, но я ужинаю сегодня с одним типом, который может пристроить меня на радио, подумать только. — И они подняли бокалы за успех Питера. — Впрочем, за это пить не обязательно, мне и так везет. Вот погоди, к тридцати годам я достигну невероятнейшего успеха, стану трудолюбивым, организованным и буду смеяться над теми, кто обожает валяться под деревом.
Это пророчество не было просто болтовней, в чем Питер, потягивая свой мартини, прекрасно отдавал себе отчет; он сознавал, что такая судьба, возможно, была бы для него самой удачной, ибо втайне он, безусловно, восхищался тем солидным господином, которого только что описал. А Грейди стала бы дамой, у которой есть дивный, весь в цветах, сад, женой, достойной жемчуга на Рождество, занимающей гостей за изысканным ужином. Ее изящество и благородство — лучшая рекомендация мужу. Именно такой Грейди представала в его мечтах, и теперь, глядя, как она доливает ему коктейль, и воображая, что это может продолжаться хотя бы ближайшие пять лет, Питер удивлялся, как же это он прожил лето, ни разу с ней не повидавшись, не позвонив, встречая каждый новый день как очередной шаг к тому заветному дню, когда, утомленная этим, как там его, она наконец обернется к нему и скажет: «Питер, неужели это ты?» Да. Передавая ему бокал, Грейди с беспокойством заметила невольный блеск в глазах Питера и плотоядную складку у рта, столь чуждую его подвижному лицу. Когда их пальцы соприкоснулись, сомкнувшись вокруг ножки бокала, Грейди вдруг осенила нелепая мысль: неужели такое возможно, неужели ты в меня влюблен? Мысль эта пронеслась подобно чайке, которую она прогнала вон: слишком уж странное это было существо, — но настырная птица вернулась и возвращалась снова и снова, и Грейди пришлось всерьез задуматься о своем отношении к Питеру. Итак, она дорожила его расположением, уважала его суждения, ценила его мнение — именно поэтому сейчас она старательно прислушивалась к звукам в коридоре, смертельно боясь, что появится Клайд. И тогда Питер, вынеся свой вердикт, тем самым заставит ее осмыслить то, что она натворила, а у нее не хватило бы духу на это, нет, только не теперь. В комнате сгустились сумерки, и звуки их голосов, мягких, податливых, колебались и вздыхали вокруг; тема разговора, казалось, не имела ни малейшего значения — достаточно было и того, что они говорят на одном языке и видят все в одинаковом ракурсе. И Грейди спросила: