Моя маленькая война - Луи-Поль Боон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети взбираются на проходящие грузовики, развязывают мешки с углем, и он высыпается оттуда на мостовую, а потом они подбирают его, а иной раз они общими усилиями сбрасывают целый мешок из кузова. Вы думаете: бедные дети! Но если вы за ними проследите, то увидите, что этот уголь они потом продают по спекулятивным ценам.
Морис рассказывает, что, когда загорелся дом, американский солдат-негр, стоя на самом верху лестницы и ни за что не держась, вытащил из объятого пламенем окна двоих детей, потому что американским неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, восторженно говорит Морис.
А совсем другой человек рассказал мне о том, что негритянских солдат разместили на крестьянской ферме, откуда родители предусмотрительно отправили двух молоденьких дочерей, тогда негры изнасиловали старую хозяйку, так что она тут же испустила дух. И все это потому, что неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, они настоящие бандиты, сказал он.
Когда я заговорил с одним из полицейских, он признался мне, что боится регулировать движение на пересечении бульвара и Брюссельского шоссе, потому что неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, заявил он: «Когда-нибудь они меня задавят!»
ЮНОСТЬ ВОЕННЫХ ЛЕТ
Наша юность прошла между двух войн, мы боготворили Ромена Роллана — совесть Европы, вечерами во время демонстраций кричали: «Нет-войне!», украшали свои комнаты гравюрами Мазереля[32] (чаще всего это была гравюра, на которой изображен юноша со связанными за спиной руками, он стоит у кирпичной стены перед расстрелом и, высоко подняв голову, смотрит на что-то, чего Мазерель не изобразил). В кинотеатре, когда показывали «Солидарность» Пабста,[33] мы оглушительно стучали ногами об пол (особенно в тот момент, когда немецкие и французские шахтеры пробивали перемычку, разделявшую их под землей, спеша на выручку друг другу), и о нашей юности мы говорили, что это была самая прекрасная юность, какую только можно себе представить…
Именно потому, что мы не теряли мужества и оставались юными в те трудные далекие годы, у нас должно хватить мужества сохранить юность поколения, которое расцвело во время этой последней войны. Сегодняшние девушки курят сигареты, одну за другой, пьют виски и без стеснения говорят парням, что предпочитают дождаться томми.[34] А парни с длинными, слегка согнутыми в коленях ногами носят слишком длинные жилеты и слишком короткие и узкие брюки. В течение четырех лет их единственной пищей был пайковый хлеб. Они пережили бомбежки, говорят о погибших с такой же простотой, как об опавших листьях, и танцуют, танцуют, танцуют без конца. Минтье в пять шагов облетает всю танцплощадку, но на то у нее и такие ноги — молодые и стройные, хотя она выросла, стоя в очередях за угольной мелочью и селедкой, невзирая ни на какую погоду — солнце, дождь или ветер. О, они прекрасно знают: за все удовольствия, которые они хотели бы доставить друг другу, надо платить. Они сидят в кафе, где вместо сливочного мороженого подают суррогат. Они ходят в кинотеатры, где вместо фильмов Пабста и Эйзенштейна показывают приключения удивительного немецкого барона Мюнхгаузена в натуральных цветах фирмы «УФА», и им это ужасно нравится. Им нравится свинг и нравятся немецкие фильмы, где много вальсируют и объявляют свинг варварским танцем, — все дело в том, что они не дают себе труда задуматься, они принимают все, что бы ни предлагала им жизнь, и мужественно остаются сидеть в зрительном зале, когда на белом экране появляются танцующие красные буквы: «Тревога!»
«Тревога!» — равнодушно сообщает парень девчонке, сидящей рядом, как будто она не прочла надпись сама.
Но если вы захотите жить одной жизнью с этой молодежью, я должен предупредить вас, что в некоторых отношениях она чересчур расчетлива. Она не может существовать без хотя бы крошечного проблеска романтики, но, желая обрести ее, она не преминет поинтересоваться: «А сколько это будет стоить?»
То, о чем мы мечтали в нашей юности, кажется ей смешным. Но мы не должны из-за этого прятаться в свою раковину, ибо самая упорная борьба, которая ведется в жизни, — это в конечном счете борьба за то, чтобы никто никогда не испытывал горечи.
На улице останавливается грузовик с немецкими военнопленными, и все спешат к ним с хлебом, сигаретами и мясом, за которое Бельгии еще придется дорого заплатить Америке, а все те, кто работал в Германии, говорят с ними по-немецки, чтобы показать, что они… а что именно?.. Ах, им в грузовике, наверное, холодно и, уж конечно, хочется есть… Рядом с грузовиком стоит бельгийский солдатик, который сопровождает военнопленных. Он не получает ничего — ему, очевидно, не холодно и есть не хочется. А когда разносится слух, что масла теперь выдавать станут меньше, а шоколада совсем не будет, все говорят с возмущением:
— Проклятые американцы, они все НАШИ продукты отдали немцам.
— Такое впечатление, что все чего-то ждут, — говорит мой шурин, которому никогда не приходилось делать ничего другого, кроме как ждать.
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Пятнадцать лет спустя, погруженный в невеселые мысли, я переходил станционную площадь и столкнулся с ней почти лицом к лицу. Не знаю, что заставило меня взглянуть на ее лицо, на ее горькую улыбку. И я сразу утонул в ее глазах. Все прошедшие годы разом исчезли. И я снова увидел ее такой, какой она была прежде, — девочкой, приходившей к нам помогать по дому…
Они жили в те годы очень скудно, и она приходила к нам после школы, чтобы помочь жене. Эта помощь заключалась главным образом в том, что она била тарелки, запутывала нитки и распарывала неправильно сшитые женой куски ткани. Была она худенькой и длинноногой, как пасхальный ягненок. Но самым прекрасным в ней было личико-лицо ребенка из простонародья, со складками, которые голод оставил вокруг рта и возле глаз (это было самое тяжелое время), и с выражением какой-то утонченности, которую она бог знает от кого унаследовала. Я тогда ее отчаянно любил. Будь я в те годы мальчишкой, я бы воспел ее в стихах, но вместо этого я писал ее портреты на грубом холсте военного времени. Она часами распарывала куски материи и донимала жену всевозможными вопросами, приводя ее в крайнее смущение. Моя жена выросла в ту эпоху, когда мир еще верил во многие истины, она была членом союзов и лиг, и в ее душе жила непоколебимая уверенность, что когда-нибудь все изменится к лучшему. С нее можно было писать картину, где мать показывает своему ребенку на огромное восходящее солнце с пророческим словом «Будущее», или что-нибудь в этом роде.
Наша юная помощница была, напротив, стопроцентным продуктом войны. Хлеб, масло, уголь — за всем этим приходилось часами стоять в очереди, драться, проявлять изворотливость и хитрость. А ночью раздавался дикий вой сирены, и нужно было бежать в бомбоубежище. В нашем квартале было открыто наспех несколько бомбоубежищ, кое-как перекрытых сверху бревнами и досками и заваленных землей, вынутой из той же ямы. Раньше героями были мужественные солдаты в касках, стоявшие в траншеях, а теперь это были дети со складочками озабоченности возле уголков глаз и рта. И, распарывая куски неправильно сшитой материи, девочка задавала десятки коварных вопросов, которые серьезно пошатнули веру моей жены. Это было ее прямым назначением, как, впрочем, и вообще всех детей войны, — подрывать устои, вносить сомнение, разбивать вдребезги идеалы.
Как уже было сказано, я ее отчаянно и безнадежно любил. И она это знала, маленькая ведьма. Она съедала мою порцию хлеба, масла и мяса, поднося кусочки каким-то беспомощным и нежным движением ко рту, и при этом смотрела на меня, а я тонул в бездонных озерах ее глаз. Когда она впервые появилась у нас, ей едва исполнилось двенадцать. И она продолжала приходить к нам (со все более увеличивавшимися перерывами между посещениями), пока ей не пошел восемнадцатый год. Шесть долгих лет она приходила к нам, и каждый вечер, когда я возвращался домой, сулил мне райское блаженство и адские муки, и эта девочка, которую поначалу я считал как бы своей дочерью, превратилась потом почти в соперницу моей жены. Вокруг нее стали вертеться лохматые молодые люди, потому что она становилась ужасающе красива. Но тут закончилась война, появилось достаточно еды, и она просто перестала у нас появляться. Она была истинное дитя своего времени. С тех пор я ее ни разу не видел и не знал даже, где она живет.
И все же, когда я переходил привокзальную площадь, поглощенный своими мыслями, я сразу узнал ее. Она как раз села в свою машину, положила руки на руль и взглянула на меня — так же, как тогда. На ней была меховая шубка. С той же самой убийственной своей улыбкой она включила мотор и уехала, даже не поздоровавшись.