Адам и Ева - Камилл Лемонье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мои груди приятно и нежно болят.
И жизнь тогда получала божественный смысл.
Милая моя Ева, склони свою головку ко мне на плечо. Я понесу тебя на руках, как хрупкую вазу к дому. И ныне я плакал сладкими слезами.
Наутро выпал снег. Лебяжий пух носился хлопьями, словно готовил кроватку для младенца. Это было нашим первым зимним днем, но о зиме мы не думали вовсе. Целая вечность трепетала во чреве Евы. Легкими толчками билась жизнь у источников ее жизни. Зима казалась лишь иносказаньем. Под слоем инея уже смутно билось прекрасное лето. Воздушные прялки сплетали из снежных нитей белую тишину над его глубоким сном. Весенний ветер посеет анемоны. Роскошное дитя будет прыгать по дорожкам. Наши предчувствия согласовались с излюбленными мифами прежней поры. Ева! Ева! Ты тоже несешь в своей утробе божественного младенца Лето! Он придет в цветущий месяц яркого солнца. Вот и веретена, белые ткани и узорные кружева! Мы посвятим нежного избранника земли розам и плодами ясным зорям.
Я затворил дверь, которая всю осень была открыта. И наложил на нее засовы от дождя и ветра. Сквозь стыки и щели буря насорила тонкою пылью снег, подобно цветущей каемке сада. Смиренные птички, которые не могли улететь, забивались к нам под кровлю. Кучи сосновых шишек трещали и таяли на огне очага. Словно вся жизнь леса собралась под старой крышей около нас, объятых одинокой радостью, затерянной среди бури снежной непогоды. Из мохнатых дубленых и разглаженных шкур зверей я сделал Еве башмаки. Мы напоминали древнюю чету, приютившуюся в теплоте лачужки.
Но я вкусил уже теплую городскую зиму. Мои изнеженные члены дрожали тогда под меховой одеждой. Но вот, я покинул ныне ложе любви, я валялся нагой среди снега, и чудесная сила разливалась в моих костях. Знойное лето не перестает гореть в металлах и фосфоре крови. Я восхищался красотой моей жизни.
Однажды Ева мне сказала со слезами:
— Что ты сделал, дорогой Адам? Я чувствую, как во мне шевелится ребенок, а у нас еще нет ни колыбели, ни ларя.
Я стоял, смущенный этим суровым словом, ибо колыбель и ларь — существенные символы жилища. Возникновение семьи до появления ребенка таится уже в сердце молодой, довольной благами очага супруги. Она оглядывает кругом себя, видит пустоту комнат и начинает тихонько жаловаться, как Ева.
Посредством двух гладких и ровных камней я размолол каштаны. Их мука вызывала в нас иллюзии хлеба. Но лишь один испеченный изо ржи хлеб отвечает понимание жизни. Сеятель шествует по полю, разжимает ладонь и кидает зерна в бороздки. И семя мужчины подобно зернам сеятеля. Ларь наполняется хлебом, а колыбель занимает младенец. И, согласно таинственному предначертанию, колыбель и ларь одинаковы по форме.
Жалоба Евы вызвала во мне представления об этих прекрасных и незатейливых предметах. Они уже были при самом начале жизни. Они всплывали в виде древних монументов. Они порождали в первых людях благородный и нежные движения, которые бесконечно воспроизводило престарелое человечество. И божественным воспитателем мира был юный ребенок. Но мы до сих пор думали лишь о самих себе. Мы носились по лесу, опьяненные и нагие, как свободные дети природы. Вокруг дикого пламени нашей любви играло, подобно шелковой ткани, волненье листвы. Ныне нам был указан новый обряд. Из жилища возник жилой очаг. Я сказал, улыбаясь, Еве:
— Дорогая, однажды, я пред тобою рисовал концом палки на песке колыбель. Не напрасно ветер вырвал с корнем старый бук.
Я притащил здоровое и зрелое дерево под мой навес. Я отмерил часть, собрал инструменты. Мое сердце билось, как у молодого ремесленника, обреченного на славное деянье. И вот рубанок стал сдирать верхний слой мезги. Мне слышался как будто крик маленького ребенка. Ева! Ева! Не смейся над моим легковерьем. Уверяю тебя, ребенок крикнул из глубины дерева. Фибры этого бука в древнем лесу уже заключали в себе легкую ладью, в которой будет спать твой сын. И все жизни — как сомкнутые звенья в цепи вечности. Дерево растет и не знает для чего. Работник самоучка кует железо и выделывает из него орудие. Он не знает для чего они послужат. Но дерево и человек работают для других людей. И я ныне с долотом и молотом в руках был тоже смиренным работником вечности.
Идет снег. Дует ветер. Льет дождь. Блистающий покров одевает белым пухом крышу. Буря выла, как бешеный бык. И я не слышу уже больше хриплого крика вороны. Легкою и счастливою жизнью дышали орудия в моих руках. Я видел перед собою ту пору, когда придет дитя. Я — бедный Назарейский плотник, трудящийся, ради младенца. Каждая форма измеренья есть новое рождение. В каждой из них рождается постепенно тот, кто ожидает за дверью. Мне казалось, пока я приколачивал и стругал, что дитя уже явилось. А прежде перед приходом в этот лес, я не мог держать никакого орудия в руках. Природа же сделала из меня покорного работника, трудящегося, ради будущих поколений. И, как другие до меня, я в свой черед снова повторял вечное движенье. Вот и колыбель готова, дорогая Ева. Я торжественно тебе ее вручаю. Опускаю у твоих ног, и слезы текут из наших глаз. Возвращаясь сюда с трофеями охоты, мои ноги совершали кровавые жертвы. И ныне в доме, где проливалась невинная кровь и совершался убой живых созданий, дитя будет бегать голыми ножками и прогонять трагичные тени. Ева потихоньку подтолкнула коленкой колыбель и та закачалась.
Я вытесал колыбель из сердцевины бука, чтобы вышла она прочнее и хватила на дольше. Только чуть-чуть закачалась она. Ева пела и подталкивала ее, а древние крепкие доски, заядреневшие от огня веков, послушно внимали этому чуду вступившей под кровлю колыбели, которую приводили в движенье материнские руки. Весь дом глядел на изгиб ее чрева, округлого, как колыбель. Ты, суровая природа, в эту пору размотала до конца свои веретена, ткала свой снег и занавешивала промежутки между деревьями леса белыми тканями. Но вечно новые буки вырастали для колыбелей и гробов.
XVIII.
Мороз заледенил тропы, и снег хрустел. Тысячи чудесных кристаллов искрились перекрестными лучами на ветвях. Хрустальный серебряный дворец трепетно отражался на снежном покрове. Сюда, мой топор, исторгни из дуба колодки для сабо моей Еве. Я же обуюсь в самые тяжелые чапчуры. И вперед! Вперед, в лес! Мы шли под инеем, полные девственного и ясного чувства. Торжественный покой, казалось, разливался от базилики с суровыми куполами. Он опускался тяжестью вечности на чистую и хрупкую вещь, и этой вещью были мы, и были подобны пушинкам инея. Лужайка в конце тропинок разделялась на множество портиков. То там, то здесь высились остроконечные стрельницы. Словно видения чередою выстроилась прозрачная и легкая аркада. Это воображаемое зодчество согласовалось с грезами наших чутких душ. Из этого великолепия природы Ева почерпнула бесконечную красоту, как будто со своим усталым чревом царила над белой скатертью леса обетом возрождения. Каждый из ее маленьких шажков был полон, жизни, которую она рассеивала в сугубой, сгущенной тишине, а вслед за этой жизнью шествовало лето, как жнец чтобы пожать ее. Ева пришла ко мне впору дикой земляники по розовым тропам, а ныне под ее ногами, как в притчах, расцветали лилии.
Однажды в солнечное утро, когда звенел прозрачный воздух, мы были на лужайке. Она блистала инеем, обвитая каймой кристаллических пальм. Ветки украсились узорами кружев. Иглы хвои зашнуровались небывалой, ювелирной резьбой. Каждый мертвый лист трепетал тончайшими чешуйками серебра. Кусты с застывшими, как сталактиты, сучьями, представляли совершеннейшие образцы самоцветных украшений. Над сказочными садами, усыпанными алмазными созвездиями цветов, кружились диски света. Призмы радуги веяли своими гранями. По снежному покрову плавали лазурные тени небесного отражения. Румяная и трепещущая пред этими чудесами Ева воскликнула:
— Видишь, — это весна!
О, как нежно прозвучало это слово в наших ушах! Какою жизнью и надеждой наполнились внезапно наши сердца! То было сновиденьем весны, когда падают хлопьями лилии и боярышник, — то было сверхъестественным блаженством воздушных образов, религиозным и брачным таинством, когда земля девственными шажками супруги приносит себя в жертву королю-зиме. И уже под покровом снега, как дитя в твоей утробе, Ева, смутно вздрагивало прекрасное лето, опьяненное стремлением освободиться. Смерть еще раз была побеждена. Я держал побледневшую Еву в своих объятиях, и мне казалось, что я прижимал к себе гармоничную природу. По вечерам пламенные снопы лучей изливали струи крови. Лиловый свет кидал на снег сиреневые полосы сияния, подобные священным ранам брачных покровов и багряному хмелю жизни. О, торжественная и скромная роскошь зимнего дня, уходящего в тишину и оставляющего землю убитой любовью! По краям тропинок полыхало пламя божественной жертвы, сверхъестественной жертвы закланья. Огромные алые свечи горели, подобно символу вечности огня, И вдруг эти мгновенные сияния исчезали. Как остывшие угли фимиама, горный свет угасал над обширным и бледным сумраком. Наши сердца окутывала печаль. Мы были величественной четой, помазанной на царство. Мы были детьми первобытной поры под необъятной благодатной десницей.