Письма. Часть 2 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще зимы во Вшенорах не хочу, не могу, при одной мысли — холодная ярость в хребте. Не могу этого ущелья, этой сдавленности, закупоренности, собачьего одиночества (в будке!). Все тех же (равнодушных) лиц, все тех же (осторожных) тем. Летом — ничего, будем уезжать с Георгием в лес, Аля будет стеречь коляску, а я буду лазить. А на зиму — решительно — вон: слишком трудна, нудна и черна здесь жизнь. Либо в Прагу, либо в Париж. Но в Прагу, по чести, не хотелось бы: хозяйки, копоть — и дорогой,[199] который несомненно заявится на третий день после переезда и которому я, по малодушию, «прощу». И французкого хотелось бы — для Али. А главное, в Париже мы жили бы, если не вместе, то близко. Вы так хорошо на меня действуете:
подымающе, я окружена жерновами и якорями.
«J'etais faite pour кtre trиs heureuse, — maisPourquoi dans ton oeuvre terrestreTant d’йlйnments — si peu d’accord?..»[200]
(У Ламартина — cйleste, а весь вопль — башкирцевский).
________
Почему никогда не упоминаете о Невинном? Неужели не видитесь? (Удивляюсь ему, а не Вам.) Знает ли, что у меня сын и как встретил? Наверное: «А у меня тоже сын, даже — два, — и знаете — (с гордостью) — не в пеленках, а в университете». (Расскажите Аде.)
________
Из волероссийцев никого, кроме М<аргариты> Н<иколаевны>, не видела, Л<ебеде>в в Париже. «Дорогой», поздравив заочно элегантной коробкой конфет (Але везет!), немотствует. Да все мужчины (если они не герои, не поэты, не духи — и не друзья!) вокруг колыбели новорожденного в роли Иосифа.[201] Прекрасная роль, не хуже архангельской, но люди низки и боятся смешного. Роль, с которой так благородно справился Блок.
________
Прошение Р<озен>талю. Приложу. М. б. прошение, м. б. просто письмо. Не зная человека, трудно. (Убеждена, что знаю все слова, на всякого — слово!) Не хотелось бы петь Лазаря, он ведь все знает наперед, — хорошая у него, должно быть, коллекция автографов! Если бы Р<озен>таль дал, переехала бы в Париж к 1-ому октября, — Георгию было бы 8 мес<яцев>, не так трудно. Постаралась бы (между нами) сохранить и чешскую стипендию.
Думаю о Вашем хроническом безденежьи и терзаюсь теми несчастными ста кронами. Столько раз обещала и все еще не шлю. Совсем было уже отложила, но мне за время моего лежанья надавали множество простынь, встала — ни следу, должно быть угольщица унесла в леса, теперь нужно возмещать. Больше о них (ста) писать не буду, — стыдно, — вспомните мальчика и волка:
Wer einmal lßgt, dem glaubt man nichtUnd wenn er auch die Wahrheit spricht[202]
Писать не буду, но знайте, что помню и что с первой возможностью вышлю.
Бальмонт. — Бедный Бальмонт! Как Вы его прекрасно поняли! Самоупивающаяся, самоопьяняющая птица. Нищая птица, невинная птица и — бессмысленная птица. Стихи точно обязывают его к бессмыслию, в стихах он продышивается. От безмыслия к бессмыслию, вот поэтический путь Б<альмон>та и прекрасное название для статьи, которой я, увы, не смогу написать, ибо связана с ним почти родственными узами.
Итак — новое увлечение? Рада, что еврейка. Не из московской ли Габимы?[203] И, попутная мысль: будь Дон-Жуан глубок, мог ли бы он любить всех? Не есть ли это «всех» неизменное следствие поверхностности? Короче: можно ли любить всех — трагически? (Ведь Дон-Жуан смешон! писала об этом Б<орису> П<астернаку>, говоря об его вечности.) Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет — я о душевной ненасытности говорю.
Или это трагическое всех, трагедия вселюбия — исключительное преимущество женщин? (Знаю по себе.)
Хороший возглас, недавно, Али: «Он мужчина, и потому неправ». (Перекличка с брюсовским: «Ты женщина — и этим ты права»,[204] — которого она не знает.)
________
Деловое: сообщите мне тотчас же открыткой имя-отчество Розенталя. Просить, не зная, как зовут — на это я неспособна. Напишу и письмо и прошение, прочтете — выберете. Только, ради Бога, ответьте тотчас же, сегодня запрашиваю об этом же С<ло>нима.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Получили ли деньги через Катину оказию? Доплату за янв<арское> иждивение? Что-то вроде 70-ти.
Вшеноры, 7-го марта 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Вот письмо к Р<озен>талю. Прочтите и дайте прочесть Карбасниковой (второй Самойловне). И решите вместе. Могу, конечно, написать и прошение (Вы же знаете, как я их мастерски пишу!), но очень противно, — не настолько, однако, чтобы из-за благородства провалить все дело. Если письмо сомнительно, не давайте. (Жив и свеж еще в моей памяти пример кн<язя> В<олкон>ского!)
Если Р<озенталь> человек — он поймет, если он государство (т. е. машина) — нужно прошение. Пусть Адя тотчас же черкнет открыточку.
Если (сплошное сослагательное!) письмо будет передавать К<арбаснико>ва, попросите ее, пусть красноречиво расскажет о моем земном быту: грязи, невылазности, скверном климате, Алиной недавней болезни, — о всех чернотах. Это не будет стоить ей ни копейки, а мне может принести многое. Пусть она поет Лазаря, — я не хочу.
(Ах, если бы Р<озенталь> в меня влюбился! — Он, наверное, страшно толстый. — После всех танцовщиц — платонической любовью — в меня! Я бы написала чудесный роман: о любви богатого и бедной (обратное не страшно: богатая ради или из-за бедного сама станет бедной, мужчины легко идут на содержание!) — о любви богатого к бедной, еврея к русской, банкира — к поэту, сплошь на антитезах. Чудесный роман, на к<отор>ом дико бы нажилась, а Р<озенталь> к этому времени бы обанкротился, и я бы его пригрела. — А? —)
Одновременно с запросом Аде запросила М<арка> Л<ьвовича> и вот ответ: «Р<озен>таля зовут Леонард. Это все, что я знаю» — и мой ответ: «Спасибо за имя Р<озента>ля, но без отчества оно мне не годится. („Милый Леонард? Леонард Богданович?“ NB! Все дети без отчества в Рязанской губ<ернии> — Богдановичи!) Кроме того, так зовут Дьявола. (Мастер Леонард.) — Знает ли он, что так зовут Дьявола? На шабашах. Если не знает — когда подружусь — расскажу. Я непременно хочу с ним подружиться, особенно если ничего не даст».
Адина кукла волшебна: олицетворение Роскоши, гостья из того мира, куда нам входу нет — даже если бы были миллионы! Это — роскошь безмыслия (бессмыслия). Нужда (думаю об Аде и кукле, о себе и кукле, о мысли и кукле) должна воспитывать не социалистов, так сильно хотящих, а — но такого названия нет — ничего здесь не хотящих: отступников от мира сего. Розовая кукла — и не розовая Адя, в мягких тонах — диккенсовская тема, в резких — тема Достоевского. И, внезапный отскок: а ведь из-за таких кукол стреляются! И Р<озент>аль никогда не влюбится в меня.
Сильнее души мужчины любят тело, но еще сильнее тела — шелка на нем: самую поверхность человека! (А воздух над шелком — поэты!)
И платочек прелестный — павлиний. Георгий уже в присланном чепце, рубашечка еще велика, подождет.
Еще ни разу не гулял, — проклятый климат! Мы потонули в грязи. На час, полтора ежедневно уходим с Алей за шишками или хворостом, — унылые прогулки. Небо неподвижное, ручьи явно-холодные. Сырость, промозглость. Ни просвета.
Эту зиму я провела в тюрьме, — пусть, по отношению к Чека — привилегированной, — все равно тюрьма. Или трюм. Бог все меня испытывает — и не высокие мои качества: терпение мое. Чего он от меня хочет?
Целую Вас и Адю. Не теряйте письма, которое (по словам Ади) мне пишете.
МЦ.
Р. S. Очень прошу Адю написать мне тотчас же, подошло ли письмо Р<озента>лю? Относительно халата Невинный бредит. вразумите его, что ОН (и Редакция) мне подарили коляску.
Париж — Господи! — Вшеноры, 4-го апреля 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Последнее, что я от Вас получила, было укрепление меня в Георгии — месяца полтора назад, — я тогда только что встала. С тех пор — тишина, глухота, немота. С<ережа> удивлялся, (я — нет), потом беспокоился (я — нет), наконец написал, — я — нет, ибо наконец разозлилась. Недавно отправила письмо Аде (непременно Адя, а не Ади: «Ади» мне напоминает Колю Савинкова[205] и его о-мер-зи-тель-ную мать!)[206] — письмо Аде с твердым обещанием не писать Вам до письма — из чистой злости, п. ч. писать Вам мне часто хотелось. В письме же к Аде спрашивала о судьбе пастернаковского, в нем же — о «дорогом», слышала слухом, что был в Париже. Как видите — полный и явный перерыв. Даже С<ережа>, со всей его кротостью, упрекал (такие тихие укоризны — «пени»…) — «Забвение? Занятость? Легкомыслие?», и я, злостно: «Ни то, ни другое, ни третье: четвертое». — Так и оказалось. И, знаете, не удивляюсь — как никогда ничему минусному — это в моей жизни закон. Скорей удивляюсь, когда письма (особенно заказные) доходят. Остаток Советской) России и итог всей моей предыдущей жизни. Я сама — письмо, которое не дошло.