Джек - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прибавьте к этим выстроившимся, как на параде, монстрам две-три литературные мумии, салонных баснописцев, замшелых старичков из всякого рода атенеев, пританеев,[9] из Общества друзей искусства или иных обществ, которые особенно падки на такого рода сборища. Прибавьте людей и вовсе заурядных, уже совершенно безликих — господина, молчавшего с таким видом, будто он воды в рот набрал, но снискавшего себе репутацию человека глубокомысленного, потому что он читал Прудона, или другого, приведенного сюда Гиршем гостя, которого все называли «племянником Берцелиуса»;[10] ему и в самом деле нечем было гордиться, кроме разве этого родства с прославленным шведским ученым: сразу было видно, что он законченный болван; или же, наконец, комедианта in partibus [11] по имени Делобель, который, по слухам, собирался открыть свой театр.
Чу и потом тут были, конечно, завсегдатаи: три педагога. Лабассендр, разодетый по-праздничному, то и дело издавал рыкающий звук: «Бэу! Бэу!»- так он проверял свой знаменитый бас, который должен был ему в тот вечер понадобиться. Неподалеку высился д'Аржантон, красавец д'Аржантон, причесанный, как херувим, завитой и напомаженный, в светлых перчатках — неприступный, величественный, как и подобает гению.
Стоя у входа в гостиную, Моронваль встречал приглашенных, с рассеяным видом, пожимал им руки: он был сильно обеспокоен, видя, что час уже поздний, а графиня — так здесь именовали Иду де Баранси — все еще не приехала.
Тревожное ожидание передалось всем присутствующим. Гости негромко переговаривались, рассаживались по углам. Низенькая г-жа Моронваль переходила от одной группы к другой и любезно сообщала: «Пока еще не начинаем… Ждем графиню». Она так выразительно произносила слово «графиня», что в ее устах оно звучало необыкновенно таинственно, торжественно и изысканно. Каждый, желая выказать свою осведомленность, шепотом передавал соседу: «Ждут графиню…»
Широко раскрытая фисгармония, сверкавшая всеми клавишами» как громадная челюсть, воспитанники, чинно сидевшие у стены, стоявший на возвышении столик, покрытый зеленой скатертью, зловецкий и грозный, точно гильотина на рассвете, лампа под абажуром, стакан подслащенной воды, и г-н Моронваль, затянутый в белый жилет, и г-жа Моронваль, урожденная Декостер, раскрасневшаяся от всех треволнений этого приема, и Маду-Гезо, продрогший на ветру у ворот, — все, да, все ожидало графиню.
Между тем, так как она все еще не приезжала, а в гостиной стоял сильный холод, д'Аржантон согласился прочесть свое «Кредо любви» — стихотворение, которое присутствующие знали чуть не наизусть, потому что слышали его уже раз пять или шесть.
Остановившись возле камина, он так высоко поднял голову с зачесанными назад волосами, словно читал стихи лепным украшениям на потолке. Поэт напыщенно и пошло декламировал свое не менее напыщенное и пошлое творение, делая паузы в эффектных местах, как будто ожидал, что аудитория непременно разразится восторженными кликами, которым надлежало достигнуть его слуха.
Известно, что «горе-таланты» охотно поощряют друг друга:
— Неподражаемо!..
— Божественно!..
— Поразительно!..
— Прямо Гюго, но только более современный!..
Последовала даже такая неслыханная оценка:
— Гете, исполненный сердечности!
Нимало не смутившись, пришпоренный этим безудержным славословием, поэт властным жестом простер руку и продолжал:
Ну что ж! Пускай толпа глумится надо мною, —Как в бога веруют, я верую в любовь.
Она вошла.
Певец любви, взор которого по-прежнему был устремлен в небо, даже не заметил ее. Но она, она, несчастная, увидела его, и с этой минуты судьба ее была решена.
Прежде она видала его лишь в пальто и шляпе, одетым для улицы, а отнюдь не для Олимпа. Но тут, в смягченном абажурами свете ламп, отчего матово-бледная кожа казалась еще бледнее, д'Аржантон, в черном фраке и жемчужно-серых перчатках, верящий в любовь, как верят в бога, произвел на нее неотразимое, фатальное впечатление.
Он отвечал всем ее сокровенным желаниям, всем грезам, глупой чувствительности, таящейся в глубине души подобных особ, отвечал потребности в чистой, идеальной атмосфере, которая рисуется им как некое воздаяние за жизнь, какую они ведут, отвечал тем смутным устремлениям, какие заключены для них в чудесном слове «артист», хотя слово это, как и все, что они произносят, звучит в их устах пошло и уничижительно.
Да, с первой же минуты она отдала ему всю себя без остатка, и он поселился в ее сердце таким, каким она его увидела в тот вечер, — с отброшенными назад волосами, с нафабренными и завитыми усами, с протянутой вперед вздрагивающей рукой, во всеоружии своих поэтических побрякушек. Она не замечала ни Джека, который делал ей отчаянные знаки и посылал воздушные поцелуи, ни Моронвалей, изгибавшихся перед ней в низком поклоне, ни любопытных взглядов, которыми было встречено ее появление: молодая, свежая, в элегантном бархатном платье и в шляпке для театра — светло-розовой, украшенной лентами и тюлем, ниспадавшим на шею, — она привлекала всеобщее внимание.
Но сама она видела лишь его, его одного!
И даже много времени спустя она помнила это глубокое впечатление, которое ничто не могло затмить: точно в ярком сне перед нею вновь и вновь вставал во весь рост ее великий поэт, такой, каким она в первый раз увидела его в гостиной Моронвалей, которая в тот памятный вечер показалась ей громадной, великолепной, сверкающей тысячью огней. Впоследствии он причинил ей столько горя, унижал, оскорблял ее, разбил ей жизнь, погубил даже то, что еще дороже жизни, и все же не сумел изгладить из ее памяти это ослепительное воспоминание…
— Как видите, сударыня, — произнес Моронваль с самой изысканной из своих улыбок, — ожидая вас, мы, так сказать, приступили к прелюдии… Виконт Амори д'Аржантон читал нам свое блистательное стихотворение «Кредо любви».
Виконт!.. Значит, он виконт?
Чего же еще желать?
Покраснев, как девочка, она робко обратилась к поэту:
— Продолжайте, сударь, прошу вас…
Но д'Аржантон не захотел продолжать. Приход графини погубил самое эффектное место его стихотворения, необыкновенно эффектное! А этого не прощают! Он поклонился, проговорил с насмешливой и холодной учтивостью:
— Я прочитал все, сударыня.
И смешался с толпой гостей, не проявив к Иде никакого интереса.
Сердце бедной женщины сжалось от смутной тоски. Она почувствовала, что не понравилась ему, и мысль эта была ей невыносима. Понадобилась вся нежность Джека, обрадованного тем, что он видит мать, и гордого ее успехом, вся любезность Моронваля, предупредительность окружающих, сознание, что она королева этого праздника, чтобы смягчить тягостное чувство, выразившееся у нее в пятиминутном молчании, что для такой натуры было столь же необыкновенно, сколь и благотворно.
Но вот смятение, вызванное ее приходом, улеглось, и каждый занял свое место, готовясь к предстоящему выразительному чтению. Величественная Констан, приехавшая вместе с хозяйкой, поместилась на скамье в глубине гостиной, возле воспитанников. Джек устроился на почетном месте, облокотившись на кресло матери, — он оказался рядом с Моронвалем, который отечески поглаживал его локоны.
В гостиную набилось довольно много людей, они сидели на расставленных рядами стульях, как при раздаче школьных наград. Наконец, г-жа Моронваль-Декостер единолично завладела столиком, всем помостом, всем светом лампы и принялась читать этнографический этюд Моронваля о монгольских племенах.
Это было необыкновенно длинно, скучно и уныло — точь-в-точь, как те вымученные опусы, какие оглашают в различных научных обществах в сумерки, между тремя и пятью часами вечера, а члены ученых советов при этом клюют носом. Досаднее всего было то, что по милости методы Моронваль-Декостер вам не удавалось даже вздремнуть — слова падали и падали, как зарядивший надолго монотонный дождь. Против воли приходилось слушать: их словно ввинчивали вам в голову — слог за слогом, звук за звуком, и самые непонятные царапали вам ухо.
Но больше всего утомлял слушателей назидательный и повергавший в трепет вид г-жи Моронваль-Декостер, самозабвенно применявшей свою методу. Она то округляла губы в форме буквы «О», то кривила их, то растягивала, то судорожно сжимала. А там, на скамьях у самой стены, восемь ребячьих ртов в точности повторяли то, что делала она, подражали чудовищным гримасам своей наставницы, стремясь добиться того, что сия превосходная система именует «очертанием слов». Восемь пар бесшумно двигавшихся детских челюстей производили самый невероятный аффект. Мадемуазель Констан была просто ошеломлена.
Но графиня ничего этого не видела. Она глядела на поэта, который стоял, опершись о дверной косяк, скрестив руки на груди и вперив взгляд в пространство.