Облик дня - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесконечные возгласы.
Хор голосов пугливо, монотонно отвечает:
— Моли бога о нас…
— Моли бога о нас! — говорит вслед за другими Веронка, с мучительным трудом преодолевая усталость.
«Ну, теперь-то уж…»
Но теперь наступает время завтрака. Чай в выщербленной жестяной кружке и толсто нарезанный хлеб. Потом докторский обход. Потом еще что-то. И, наконец, обычный дневной шум, отголоски ссор, стоны, сердитый голос сиделки, крик детей.
Веронка смотрит на маленькое красное личико. И вдруг ее захлестывает бесконечное сочувствие, несказанная жалость. Волна любви к этому беспомощному, тихонько лежащему под больничным одеялом созданию захватывает все ее существо.
Так она лежит три дня. На четвертый врач говорит:
— Выписать домой.
Не то чтобы она была уже здорова. Но — нет места. Из родилки приносят все новых. Нельзя же класть на койку уже не по две, а по три родильницы. Стало быть — «домой».
«Где только этот дом?» — думает Веронка, проходя по больничному двору. По пятам за ней следует сиделка.
— Это вы меня так провожаете?
— Швырнешь ребенка где-нибудь во дворе, а потом возись с ним! Уж лучше присмотрю, чтобы ты вынесла его за ворота.
Веронка сперва даже не понимает. И лишь когда спотыкающиеся ноги уже несут ее по улице, эти слова доходят до ее сознания. И правда, случается. Потому так и сторожили ту женщину, что родила двойняшку. День и ночь смотрели, чтобы она кормила детей, а потом дворник сам вывел ее за ворота. «Швырнешь куда-нибудь!» За ту они боялись, как бы она не заморила голодом или не задушила детей. Но что она с ними сделает за воротами?
«Это уж их не касается», — со сжавшимся сердцем объясняет себе Веронка.
И вправду, какое им дело? Ведь это уже вне больницы… Их дело, чтобы ребенок родился, а что дальше — их не касается.
«Ну, разумеется», — убеждает она сама себя, и сердце ее все мучительнее сжимается в маленький, подступающий к горлу комок.
Дворничиха сердито бормочет что-то под нос, но все же сдает угол с сенником. Ведь у Веронки есть еще деньги.
— Только чтобы мне ребенок тут криков не устраивал, — решительно предупреждает она.
Но девочка ведет себя превосходно. Лежит тихохонько, как сверток тряпья.
— В приют отдай. Да сразу же займись этим, потому не так-то это просто.
— В приют?
— А как бы ты думала? Нешто с ребенком возьмут на службу? Разве что ты теперь такая барыня, что и в работе не нуждаешься? Только помни, что даром я тебя держать не стану, и не воображай!
Устроить ребенка в приют оказывается действительно не так-то просто. Всюду отказывают. Всюду переполнено.
— Оставь его где-нибудь в воротах, найдут, так обязаны будут взять, иначе не выйдет.
Веронка пересчитывает деньги. Они уже на исходе. Дворничиха подозрительно заглядывает ей в руки.
— Как же так, оставить в воротах?
— Обыкновенно, мало ли так делают? Уж и рохля же ты!
Но на это Веронка не может решиться. Деньги кончаются. Она уже задолжала дворничихе за две недели. Питается одним сухим хлебом. Ребенок кричит, когда она прикладывает его к пустой груди. Кричит по ночам. Веронка тоже больна. На нее нападает внезапная слабость, в глазах темнеет, в ушах шум.
— Ну, барышня, либо так, либо этак. Денег ты не платишь, ребятенок мне всех жильцов криком выживает. Кабы ты еще могла на службу поступить, я бы, может, и потерпела. Да кто тебя теперь возьмет? Чистый скелет…
Это-то верно. Веронка уже пыталась. Но ни одна дама в бюро по найму на нее и не взглянула.
— Что-то мне сдается, что никакого толку от тебя не будет. Сделай-ка, как я говорю, ведь и себя и ребенка заморишь. Не будь дурой. Ему же лучше будет.
Веронка долго всхлипывает. Но у нее ни гроша в кармане, а завтра ей надо отсюда убираться. Дворничиха сказала ей это окончательно и бесповоротно.
Но малютка слаба, в чем душа держится. И когда ее находят в воротах, она уже не дышит. С матерью тоже долго возиться не приходится; Веронка как безумная бродит по той же улице и прямо-таки сама лезет в руки полиции. Ну, и прямо в тюрьму.
…Потом она однажды стоит за тюремными воротами и смотрит в пространство, на городские улицы.
Куда, в какую сторону идти? Ни одна дорога никуда не ведет. Ни одна нигде не кончается. Безнадежно затерявшись в шуме города, Веронка долго стоит, устремив вдаль невидящие глаза. «Домой». Где этот дом? А между тем ведь он все же есть. То-то скроит мину мачеха при виде такой гостьи! Если Веронка вообще как-нибудь доберется.
Легкий узелок оттягивает руку. Ноги подгибаются. Но надо же, наконец, куда-нибудь. Хоть к дворничихе, что ли. Воспоминание о Янце, лежащей в уголку ворот, пронизывает ее холодной дрожью.
— А тебе чего здесь опять надо?
— Выпустили.
— Вижу, вижу, что выпустили, а сюда-то зачем? У меня не приют для уголовников.
Веронка вдруг бледнеет.
— Ведь вы же сами…
— Что сами? Скажи, скажи, что? Ишь какая! Ко мне прицепилась! Убирайся, и чтоб я тебя больше не видела!
Но ноги у Веронки подгибаются. Глупая слабость подступает к сердцу, к горлу, перед глазами мелькают темные пятна.
— Что это? Больна, что ли?
— Разрешили бы… только одну эту ночь… Завтра уйду.
Тонкие губы сжимаются в минутном размышлении.
— А, черт с тобой, ночуй, что ли! Но только раз, больше и не надейся!
— Нет, нет, — боязливо уверяет Веронка, трепеща, чтобы та вдруг не передумала.
Тот же сенник, на котором она спала прежде с Янцей. Сбившийся и жесткий. Но над ним хоть не маячит тюремная решетка. Когда дворничиха выносит из каморки лохань, двери широко распахиваются в сени. И никто не сторожит. Можно встать и выйти, можно идти куда глаза глядят.
Куда? Ей вдруг вспоминается Эдек. Но она так устала, что не может даже плакать.
— А этот твой уже вышел?
— Наверно, уже…
— Не видалась ты с ним?
— Нет…
— Вот глупая девка! Почему же?
Молчание.
— Хотя, правда, мужик — всегда мужик. Какой он там ни будь, а о этих делах думать не любит. Сделает ребенка — и был таков. А потом: «Я вас не знаю», — и кончено! Знаю я мужиков, знаю!
Молчание. В сухих глазах нестерпимое жжение. Нет, нет, дело не в том, а только, как же можно искать теперь Эдека? Как предстать перед ним в истрепанном платьишке, в этих расшлепанных башмаках, без чулок, с лицом, увядшим от слез и болезни? Может, он и не узнает. А потом… Как сказать ему о Янце? Эдеку, который любит детей? Как оправдаться перед ним? Не поверит. Она связана по рукам и ногам, заклеймена печатью уголовной тюрьмы, именем убийцы. Не поверит, как не поверили и те, в суде. С этим уже покончено на вечные времена. Этого уже нет нигде под широким небом. Не надо, нет, не надо искать Эдека. А может, он уже и забыл? Сколько девушек улыбалось его смеющимся глазам, таких же девушек, какой была когда-то и она, Веронка. Может, он уж не помнит ни карусели на храмовом празднике, ни вечера в кино, ни всех других вечеров. Они просыпались в пыль и грязь, как те бусы, что он ей когда-то подарил. Их растоптали людские ноги, с грохотом раздавили колеса тяжелых телег. Пропали! И уж не найти их, не склеить, не очистить.
— Не спишь, что ли?
— Что-то не спится.
— Спи, не раздумывай. Что с воза упало, то пропало, не вернешь. Нечего попусту голову ломать.
Теперь она старается лежать неподвижно, чтобы шорох соломы не разбудил дворничиху. Рука деревенеет, по ней бегают мелкие, назойливые мурашки. Наконец, засыпает на короткое время, оставшееся до утра. А там — в путь!
— Когда же ты дойдешь?
Веронка пожимает плечами. Откуда ей знать, дойдет ли она вообще. Да и не все ли равно.
По шпалам. По тропинке между хлебными нивами. По деревенской улице. Ослабевшие ноги спотыкаются, в глазах темнеет. Без конца, без конца тянется пыльная, противная белизна большой дороги. Шаг за шагом, вон до того камня, до того дерева, до тех вон зарослей. Эх, лучше всего было бы лечь хоть вот тут в пыли, среди дороги, и больше не вставать. Пусть делается что угодно, пусть грохочут над головой тяжелые телеги, пусть топчут люди, лишь бы не двигаться. Закрыть наболевшие от солнечного света глаза. Не видеть, не слышать, не дышать.
Вот и вечер. Душный, парный, тяжелый. Больше ни шагу.
— Можно у вас переночевать?
Крестьянка подозрительно осматривает ее.
— Разве что в сарае.
— Только… денег у меня нет.
— Ничего, ночуй.
Веронка с трудом жует кусок черного хлеба. Жадно проглатывает несколько глотков жидкой сыворотки и глубоко погружается в свежее сено, в душистые, шелестящие вороха. Не слышит, не видит, весь мир описывает круги, катится шаром, кружится расцвеченным мраком вокруг. Гудит в ушах, как гигантский жук.
А утром снова дальше. И снова. И снова.
И, наконец, она приходит. Черные от угольной пыли улицы местечка. Сторонкой, чтобы кто не увидел, не удивился, к отцовскому дому, к покосившейся, низко присевшей к земле лачуге. Хотя, кто его знает? Может, они уже и не живут здесь. Может, их давно уже прогнали из этой, нанимаемой за гроши, комнатенки с кухней.