Золотой скарабей - Адель Ивановна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Левицкий, провидя его внутреннее состояние, написал великого француза не веселым энтузиастом, а усталым, болезненно впечатлительным человеком. Он будто что-то утверждает, еще не договорил, но уже задумался, усомнился в своей правоте. Или нет? Ведь он философ и, значит, из числа тех, кто мысленно перекраивал миры.
Едва успев докончить Дидро, Левицкий поспешил в Москву, к Демидову. Тот час-два попозировал – и всё: сам думай! Что касается фона, одежды, интерьера, то было решено: фоном – Воспитательный дом, на полу – кадка с растениями, на столе – лейка, а на «самом» – колпак да халат. Впрочем, на лицо лег некий отблеск изящества, а в душе – естество, природа, Бог.
– Давайте завтрашний день отправимся к Левицкому. Поглядим портрет Львовиньки – он ведь еще у него? – сказала Маша Дьякова.
И на следующий день вся компания двинулась на одну из линий Васильевского острова. Михаил-Мигель оказался последним на узкой лестнице. Перед ним поднимались Львов с Машей, и тот нежно обнимал ее за талию. Так вот кто избранник шаловливой Машеньки!
Левицкий встретил их просто: подвинул кресло Маше, пожал руку Хемницеру, Михаилу молча указал глазами на мастерскую: гляди, мол! Тот, робея, оглядывал всё вокруг.
Святая святых! Тут были гипсовые античные головы, бюсты, дорогие драпировки, ткани, бронзовые подсвечники, а главное – картины, рисунки по стенам… Портреты стариков, детей, женщин. Чудо как хороши! А одна! – изящная, словно летящая, с цветком в руке, как бы мельком взглянула – и бежит дальше. «Вот бы скопировать», – подумал Михаил.
А разговор между тем зашел о Демидове – о том, как Левицкий завершал его портрет. До Миши доносился глуховатый медлительный голос:
– Да, Дидро, покидая Россию, сказал, что в России, под шестидесятым градусом широты, блекнут все идеи, цветущие под сороковым градусом… Был я в Москве, у Демидова, познакомился с вельможей. Ну, не встречал еще подобных людей! На выезд его сбегалась толпа. Удивить – главная его забота. А между тем он умнейший человек… Так ты, – неожиданно обратился он к Михаилу, – у него живешь?
– Да, бываю.
– А тут где обитаешь?
– На Васильевском острове… неподалеку.
Раздался восторженный голос Машеньки – она отодвинула одно полотно и что-то обнаружила.
– Вот он, портрет нашего Львовиньки!
Да, это был портрет Николая Львова.
– Ах, как тонко вы это передали, Дмитрий Григорьевич! – расплылся в улыбке Хемницер.
– Да, он будто еще и фразу не договорил! – засмеялся Капнист. – Рот не успел закрыть наш Цицерон!
– И правда! – улыбнулась Маша. – Как это так?.. А глаза-то, глаза так и сияют умом!
– Да то не мой ум! – засмеялся Николай Александрович и проговорил экспромт:
Скажите, что умен так Львов изображен?
В него искусством ум Левицкого вложен.
Но верный друг Хемницер тут же поспешил подчеркнуть заслуги самого Львова – музыканта, ученого, архитектора:
Он точно так умно, как ты глядишь, глядит
И мне о дружестве твоем ко мне твердит.
С портрета смотрели большие лучистые глаза, в которых сквозил проницательный ум, а губы были приоткрыты: Львов всегда говорил темпераментно, восторженно, порой на глазах его блестели слезы.
– Я, как бы пасмурен к нему ни приходил, всегда уходил веселее, – признался уже в который раз Хемницер.
Михаил понял: Львов и Маша любят друг друга, но Иван, хотя и влюблен в Машу, всё остается истинным другом Львову. Вот какая высокая дружба!
– А ты, братец, видно, любишь живопись, – услышал неожиданно за собой Миша глуховатый голос. – Чем занимаешься?
– Да вот… – Он вытащил миниатюры из кармана, развернул.
Левицкий похвалил, но добавил:
– На сем остановишься – живопись упустишь. Большие портреты не пробовал?
– Я уши не могу на месте прилепить, не получается…
– Уши, говоришь? Это дело не простое. Некоторые рисуют так, чтоб ушей не было видно… Гляди, пробуй!.. Дома есть кто-нибудь? Вот и пиши их портреты и неси мне…
Возвращаясь вечером в меблированные комнаты, Миша все более замедлял шаг. Чем ближе к дому, тем более портилось настроение. Перед глазами рисовалось, как Эмма станет пытаться его веселить, кокетничать, болтать… И кто же этот Лохман со своими нечесаными лохмами? И кто тот, второй, в черном капюшоне? Лохман требует готовые работы, торопит с новыми миниатюрами: «Чтобы лицо – шёнер, шёнер!.. красивее». Хорошо, если ночью не найдет на него музыкальное безумие и не станет опять выводить свои дикие мелодии. Под утро, часов в пять, Эмма своим ключом попытается открыть его дверь, выскочит Лохман… Хорошо, если не будет драки.
Следующим днем, обрадованный заданием Левицкого, забыв об остальном и всё отложив, Миша купил холст, кисти, краски, усадил на диван Эмму и взялся за ее портрет. Молодая красавица в ореоле смоляных кудрей приняла горделивую позу. Губы ее еще не утратили девической припухлости, глаза в томной неге, со смешливыми искорками смотрели прямо. Он попросил убрать волосы за уши, долго и старательно выписывал прическу. Кажется, после пяти сеансов портрет получился, и уши тоже. Однако Эмма, поглядев, пришла в дурное расположение духа: вместо горделивости она увидела хитрую мину, вместо огневого взгляда нагловатость – и фыркнула.
А Михаилу ночью приснился барин Демидов: «Готово дело мое?» Миша вскочил в поту: Господи, как же он забыл про главное-то?
Работает на немца, веселится, к театру пристрастился, а что с Паниным? Ведь Демидов велел его зарисовать! Теперь даже красок нет, холст не на что купить. Эмма? На следующее утро он, не глядя на нее, спросил:
– Не знаете, где найти графа Панина?
Эмма и немец переглянулись.
– Самого графа? Никиту Ивановича? А разве ты с ним знаком?
Миша молчал.
– Том его, – отвечал Лохман, – у Фонтанной речки… Против Шереметефф… Зачем он тебэ есть?
Ничего не ответив, Михаил запер свою комнату и впервые взял с собой ключ.
Отправился в Академию художеств взглянуть на новую выставку. И – удивительное совпадение! – обнаружил там портрет Панина. Хорошо его запомнил. А потом, купив бумагу и мягкий карандаш, отправился на Фонтанку. (Он напоминал человека, который отрезал фалды с тем, чтобы залатать локти.)
И опять удача – возле него остановился богатый экипаж, из которого выходил ладный, прямой человек в парадном мундире. Он? Он, Панин… На второй, на