"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Воронежской деревеньки:
«Не успел я уехать сюда, как пришла отчаянная депеша из Севастополя: на 23-е назначено дело «Прута». 44 матроса — по законам военного времени… Бросаю все и в несосветимую жару лечу в Севастополь. Обвинение отчаянное: матросы взбунтовались, убили офицера и боцмана, овладели кораблем, пошли на соединение с «Потемкиным», не нашли его… и вернулись в Севастополь, сдавшись «на милость» правительства! Суд продолжался 7 дней. Мы заседали в глухом углу, в 5 верстах от города, изолированные от всего мира, окруженные семьюстами штыков! Председатель все время жалуется, что ему подобрали «ad hoc» состав судей: «звери, а не люди…» В течение всего времени нам то сообщают, что выписывают палача, то, что заказывают гробы… Прокурор требует смертной казни для 22 подсудимых. Защита — капитан (по назначению), помощник присяжного поверенного из «вексельных» — и я! Между подсудимыми — 3–4 замечательных человека. После семи дней суд совещается целый день и выносит: 15 оправдательных приговоров, 9 мелких наказаний, 15 каторг и 4 расстрела, но с ходатайством о замене смертной казни каторгой. Уезжаю в деревню: хочу отдыха, покоя… Телеграмма: прокурор подал протест — и надо ехать в Петербург, в Главный Суд. Куда, к черту, мой отдых! Тебе нетрудно вообразить себе, что я переиспытал за Севастопольское сиденье… а что еще дальше будет?..»
Таков был всегда летний отдых моего отца. Не считаясь с годами, с нездоровьем, с усталостью, он самоотверженно отдавал себя всюду, где надеялся вырвать хоть одну жертву у своего врага. И это знали и ценили его подзащитные. Без преувеличения можно сказать, что не было такого медвежьего угла на юге России, где не было бы известно его имя. В глухих местечках юго-западного края жертвы местных властей, в безысходности своего отчаяния, вспоминали: «Куперник»… И при этом имени являлась надежда. Это имя было окружено легендами: Куперник на все откликается. Куперник все может… Если еврея выбросили из лесной дачи или из деревни, он, захлебываясь, выкрикивал: «Куперник… есть Куперник… айда в Киев…» Если крестьянина лишали надела, если, пользуясь его темнотой, его пускали по миру, если пан, памятуя «невозвратное время», расправлялся на конюшне с подозреваемым вором, крестьянин таинственно сообщал «жинке»: «Пойду в Киев до Куперныка… сказывають — як батько жалие нас…» И шли. Я сама слыхала на юге выражение: «Где Бог отступился — там еще можно к Купернику пойти».
Эта кипучая деятельность подорвала его сердце, и при богатырском организме оно всегда давало себя знать. Изредка он уезжал лечить сердце — куда-нибудь за границу, в Наугейм. Из-за границы он писал мне письма, полные наблюдательности и юношеского интереса ко всему, что он видел. И всегда он умел смотреть на все с какой-то широкой точки зрения. Хочется привести одно из его писем из Финляндии как образец. В начале письма — шутливый упрек моей подруге, которую он прозвал «богиня»: «Богиня не в богиню, если в ней нет некоторой жестокости». «Но (тут и он переходит на тему, всегда составлявшую лейтмотив его писем, речей и разговоров) абсолютная жестокость так же устарела, как устарело понятие об абсолютном божестве и об абсолютной монархии. У нас в России последняя еще держится, и против нее, как у Гете, «против глупости тщетно борются сами боги» — мы тщетно боремся уже 75 лет. Финляндия — кусок Европы. Это — не особенно красивая, не особенно блестящая и не особенно богатая женщина: но порядочная, опрятная, домовитая, трудолюбивая, скромная и твердая. И, как здесь, в Европе, ты не увидишь ни одной женщины с босыми ногами и растерзанной грудью, а все приодеты, причесаны — такова и Финляндия. И на эту-то женщину Николай II и Бобриков напустили своего Держиморду! Он мало что украдет у нее серебряные ложки и спрячет их в свои ботфорты, — он в этих самых ботфортах влезет в ее комнату, в ее чистую постель, он изнасилует ее — она, может, и родит от него, — но любить она его не будет, другом и женой ему не будет. А может быть, когда-нибудь ночью она перережет его пьяную глотку своим финским ножом… Тогда все Держиморды возмутятся, станут кричать о подлости, коварстве, адской злобе и непримиримости этой бедной женщины. Появятся десятки Держиморд, схватят ее, повалят, свяжут, истерзают, ограбят и запрут в тюрьму (см. историю Польши от 1772 года). Таково мое впечатление от законов о введении русского языка, о сходках и пр.».
Достаточно этой одной яркой страницы, чтобы понять, как отец умел смотреть и видеть — переходить от отвлеченности к образу как истинный художник в душе.
Как многие активные деятели, отец втайне мечтал о работе совсем другого рода, а именно — о профессорской. Вот что он писал мне по поводу моего знакомства за границей с покойным проф. М. М. Ковалевским:
«Очень рад, что ты познакомилась с Макс. Макс. Это милейший, умнейший и талантливейший человек, ученый и профессор. Он в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес. А здесь он волею небес — изгнанный из Московского университета преподаватель, вынужденный пробавляться общедоступными лекциями в Париже. С Макс. Макс, я давно и хорошо знаком. В 1876 г. мы с ним в один день держали и выдержали магистерский экзамен. А в 1885 г. он, уже в качестве популярного и любимого студентами профессора, был моим, так сказать, крестным отцом при прочтении моих двух пробных лекций (отец прочел две блестящие лекции: «О положении женщины по уголовному уложению» и «О дуэли»). По прочтении коих я как выдержавший магистерский экзамен получил от Московского университета свидетельство на право чтения лекций в качестве приват-доцента. С этим свидетельством я в 1892 году обратился в Одесский университет. Факультет допустил меня, но… попечитель не допустил к занятию кафедры. Киевский же университет, куда я обратился с подобным же ходатайством, забраковал меня как «красного» и притом из евреев. Я остался присяжным поверенным. А Макс. Макс. — известным ученым, много написавшим, много работающим. И хотя он получил всемирную известность, читая лекции и в Оксфорде, и в Париже, и в Брюсселе, и в Скандинавии, и в Америке, — но, я думаю, он все бы это отдал — как я все свои процессы — за кафедру в России!»
Теперь странно представить себе, что отцу, этому глубоко образованному и страстно преданному науке человеку, приходилось как милости просить возможности поделиться своими знаниями, и так мучительно и безуспешно толкаться в закрытые перед ним двери университетов. Но вообще много было странного в его судьбе, как и в судьбе многих лучших русских людей. Хотя бы то, что отец, при его колоссальной практике, едва сводил концы с концами и всю жизнь терпел материальные затруднения. Правда, этому много способствовал его характер. Для него в лексиконе не существовало слов «выгодно», «удобно»: их заменяли слова «добросовестно», «честно». А с этим в смысле мирских благ далеко не уехать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});