Великая княгиня Рязанская - Ирина Красногорская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собирая в подол румяную падалицу, чтобы угостить Манечку и горбатую келейницу, Анна шла по саду. Думала уже возвращаться, как услышала знакомое:
– Разве ты этого не знаешь?
Сзади никого не было, а впереди дорожка круто сворачивала вправо, терялась за старой грушей. Из-за её толстого ствола виднелись край чёрного подола и кусок рукава. Шагов пять было до этой груши-великанши, но Анна не спешила их делать: чего ждать от неурочной встречи – скорее всего разноса? Рясу грязными яблоками извозила, подол задран, ноги по колено перепачканы – она не видела, что лицо измазано. Мешкала, спешно соображая, как лучше оправдаться за недозволенную прогулку, как ответить на вопрос, не имеющий начала. А может, спросили не её, и там за толстенным стволом укрылся ещё кто-то. Ну, конечно! Она не сразу поняла, что мужской голос принадлежит Юрию.
– Разумеется, знаю, – сказал он раздумчиво и грустно. – Одна из наших изуверских догм.
«Это они обо мне. Значит, его конь пасётся. Неужели заметят и не услышу самого главного?» – а Юрий продолжал о какой-то догме:
– Её нужно просто отшвырнуть, как, как… стоптанный сапог!
– Неудачное сравнение! – засмеялась настоятельница.
– Как ты можешь смеяться, Анна, когда речь идёт о судьбе, о жизни?
«Анна, почему Анна? Её же Ксенией зовут».
– О твоей судьбе только. Не о жизни. А я свой выбор давно сделала. И если бы даже не была Христовой невестой… Я же старше тебя на десять лет. Их не перечеркнёшь, братец.
– Не называй меня братцем! Десять лет – вздор! Я не мальчик! Я воин и князь, хотя с тех пор, как увидел тебя, не занимаюсь делами княжескими. Ничем не могу заниматься, Анна, ничем. Все мысли о тебе. Я так люблю тебя, Анна, что готов продать душу дьяволу.
– Не святотатствуй.
– И ты меня любишь! Да, любишь, хотя и не признаёшься в этом. Бежим в Литву, в Казань! Сегодня, сейчас же!
– Нет! Ты не смеешь! Это грех, страшный грех! А как же я? Меня бросаешь? – Анна рванулась к груше (посыпалась под ноги падалица), оттолкнула выскочившую навстречу настоятельницу, рыдая, припала к Юрию.
– Ну, будет, будет, сестричка. Тише. Молчи. – Юрий обнял её, но в руках не было ласки, они удерживали, стискивали, сильно и властно.
– Не стану молчать, матыньке скажу! Всем, всем! Клятвоотступники! Ненавижу! – она вырвалась и помчалась в глубь сада, оставляя на кустах чёрные клочки.
– Анна, Анна, вернись! – звали в два голоса, бежали следом, но разве могли её догнать? Она юркнула в кусты у забора, затаилась, и преследователи проскочили. Однако тут же вернулись, остановились у зарослей бузины, где сидела Анна, и Юрий сказал:
– Она здесь, некуда ей больше деться. О, да тут и лаз какой-то протоптан. Сейчас посмотрю.
– Не трудись: её там нет, а лаз зайцы проделали, – устало возразила настоятельница. – Идём, мне давно пора – уже звонили.
– Куда идти? В обитель тебе дороги нет. Анна разболтает, и ты погибла. Бежим!
– Анна ничего не скажет – она девушка умная. Да «и не коснётся подозрение жены цезаря». А чтобы бежать, предавать веру предков, надо очень любить. Но я-то не люблю тебя, Юрий. Нет, не люблю. И если бы даже не была Христовой невестой, не полюбила бы, потому что я люблю дело. Только дело! Из-за него и постриглась.
– Одержимая, сумасшедшая! Я не верю тебе, не верю и не поверю никогда. Ты ещё пожалеешь! Сто раз пожалеешь. Ты просто трусиха! Прощай!
– Куда же ты? За стеной ров.
Но Юрий не остановился.
– Сегодня же, сейчас же прикажу в обитель не пускать мужчин никогда, слышишь, никогда!
«А про меня забыли, бросили и про ров с водой не вспомнили. А я, может, уже утонула», – и Анна громко заплакала.
– О чем слёзы твои, касатушка? День-то какой пригожий занимается. Пташки щебечут. На свободе гуляешь. По саду. Счастье-то какое! Побереги слёзы для другого раза. А сейчас помоги горемыке – кинь мне, милая, яблочко. Их много ночью нападало. Ветер был. Они всё шлёп да шлёп. Яблокопад, – кто-то невидимый засмеялся. Голос был низкий, хриплый, но вроде женский и шёл будто из-под земли. Анна вскочила, испуганно озираясь, с шумом раздвинула ветки, закрывшие лаз.
– Да тут я, рядом, в яме, у стены.
Перед стеной возвышался поросший чернобылем и пижмой холмик – кровля землянки или погреба, в переднюю срезанную часть его была вмурована[25] частая решётка. Анна приникла к ней и тут же отпрянула: дух из землянки шёл, как из отхожего места. А там, в смраде и полумраке, сидела (или стояла?) женщина в чёрном.
– Не пугайся, милая. Ох, какая же ты ладная. Недавно в обители?
– Полтора года скоро.
– А звать как? Да что мне в имени твоём? Где яблоки? – женщина сложила горсткой костлявые руки.
– Сейчас, сейчас! – Анна с облегчением отбежала от холмика. Уйти, уйти от этого ужаса, забыть, не знать, как прежде, что в саду тюрьма-яма с жуткой женщиной, несчастной женщиной. Зачем чужое горе делить, когда своего хлебнула через край? Но она поспешно собирала яблоки, их ветер подбросил к самому лазу, а может, и не ветер: пробираясь вновь через него, Анна поняла, что не первая им пользуется, и вовсе не зайцы, боящиеся бузины, протоптали тропинку.
Яблоки не пролезали через решётку, и Анна ломала их на кусочки. Они падали в отдалении от женщины.
– Ничего, ничего, – утешала та, – у меня цепь длинная, дотянусь. Вот уйдёшь, все подберу до единого.
– Кто ты? – спросила Анна.
– Не знаю. Говорят, грешница. А может быть, страдалица? Не знаю, не знаю. Яблоки вкусные, – она изловчилась, – подобрала кусок, а есть не могу – совсем зубов не стало.
Женщина была не старая (Анна присмотрелась), только тощая и очень грязная.
– За что тебя, матушка?
– Ах, за любовь, сестричка. За любовь, – сказала она певуче и лукаво. – Да за то ещё, что ребёночка своего нерождённого сгубила, – женщина заплакала. – Теперь бы был такой, как ты, дитятко.
– Что ты говоришь, матушка! Опомнись! Как можно сгубить нерождённого ребёночка? Он просто у тебя родился мёртвым. На то воля Божья.
– Ах, сестричка, не дай бог тебе знать эти способы. А я своего, как ядро из ореха, спицей вынула. Лучше бы мне на костре сгореть, чем вот так мучиться, гнить тут заживо. Это матушка Ксения сжалилась: духу не хватило смерти предать, но жалость её обернулась жестокостью. Теперь вот яблочки носит, благодетельница! У тебя нет рубашечки лишней?
– Есть. Но за ней в келью идти надо. Потом сюда не проберусь. Я и так устав нарушила.
– Ах, страсти-то какие! Ну посидишь денёк-другой в стене. Тут камор свободных много, – женщина засмеялась. Смех её очень не нравился Анне, а сама женщина вызвала брезгливую жалость.
– Я пойду: меня ведь ждут.
– Сними свою рубашку. Не жалей.
– Но она нечистая.
– Не грязнее моей, давай.
Анна поспешно, смущаясь, разделась, надела колючую рясу на голое тело и потом никак не могла просунуть рубашку через решётку, хотя и свернула её жгутом.
– А ты порви её на ленточки! – и опять смех, громкий, неприятный.
– Анна, Анна! – звала келейница у лаза, горб мешал ей пробраться. – Не беда ли стряслась с девкой? Наказал меня Господь узорочьем. Выходи! Ничего тебе не будет.
Анна оставила рубашку на решётке, с облегчением поспешила на голос, бормоча на ходу:
– Прощай, терпения тебе, матушка.
– И тебе того же самого, – услышала у самого лаза. Пробравшись через кусты, она постаралась придать лицу независимое выражение и поздороваться, как всегда:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе, – ответила келейница холодно и больше не прибавила ни слова.
Анна никак не могла уснуть, а только начала задрёмывать, перед топчаном возникла настоятельница – то ли во сне, то ли наяву.
– Прощай, Анна, – прошептала она, словно не решаясь потревожить спящую, и тут же легонько потрясла её за плечо. – Светает. Лошади уже запряжены. Лучше тебе отъехать незамеченной.
– Мне? Куда? – Анна вскочила, отшвырнула на пол ряднинку[26], шлёпнулся под ноги настоятельницы дубовый изголовник. Та молча подняла их, спокойно положила на место. – Зачем, зачем отсылаешь? Я же ничего никому не скажу. Ей-богу, ни словечка! Или я виновата, что хотела помочь той бедняге?
– Ах, нет, – ни за то и ни за другое. Впрочем, можно и так: и за то и за другое. Ты нарушила наш устав в первый раз, и можно было бы просто наказать тебя за это послушанием. Но ведь ты же будешь нарушать его постоянно, потому что монастырь не для тебя – ты родилась для воли, девочка, здесь ты просто зачахнешь. Ты же буйная головушка, жизнелюбка.
– Мне жизни не будет без иконописи!
– Ах, деточка, что ты знаешь о жизни? – сказала настоятельница грустно и, подойдя к иконостасу, поправила в лампаде фитиль. Крохотное пламя, воспрянув, озарило смуглое лицо святой Анны, её огромные печальные глаза. – В монастырских кельях не живут, а хоронятся от жизни, с усердием готовятся перейти в мир иной и земным пренебрегают. А разве для того человек на свет является, чтобы сразу о другом мире помышлять, от своего естества отказываться, насильно плоть усмирять? Не зря же Бог создал людей разнополыми, не по ошибке же!