Зачарованные смертью - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнаете?! Как будто на наших сегодняшних улицах подслушано и записано…
Вы за этим приехали? Написать, как коммунисты сегодня выбрасываются с восьмого этажа? (Молчит.) Простите… (Порывается уйти, но остается.) Это была простая и необъяснимая смерть… Понятная и непонятная… Я близко знал его и чувствую свою ответственность за версию, с которой вы отсюда уедете. Одни, я догадываюсь, отмолчатся, открестившись от своего „коммунистического прошлого“, — таких нынче большинство, другие расскажут понаслышке, придуманное. Это сейчас, через семьдесят лет, мы читаем воспоминания о Колчаке, Деникине и пытаемся их понять… А тогда — проклятья и свист над могилами… Улюлюканье… Я — историк, я об этом думаю… Мы обречены на возвращение. Прокляв чужие могилы, умираем, чтобы то же самое повторили над нашими… Вы же помните, как уходил из своего президентского кабинета Горбачев? Его толкали в плечи. Барабанили! Как все радовались, когда покончил с собой Пуго! Самое страшное, что с нами произошло, — мы перестали бояться смерти. Мне когда-то старый священник, которого я, с новеньким университетским дипломом, убеждал, что Бога нет, тянул Бога за бороду на землю, мне этот священник рассказал анекдот.
Революция… В одном углу церкви пьют, гуляют красноармейцы, а в другом — их кони жуют овес и мочатся. Дьячок бежит к настоятелю:
— Батюшка, что они творят в святом храме?
— Это не страшно. Эти постоят и уйдут. Страшно будет, когда их внуки вырастут…
У великой идеи две жизни: чистая — в уме, в книгах, и вторая, земная жизнь, жизнь в реальности. В Кремле сидели кремлевские мечтатели и о мировой революции думали, а в церкви красноармейцы пили, гуляли и их кони мочились. Идея прекрасная! Но что вы с человеком сделаете? Человек не изменился со времен старого Рима…
Зачем вам эта история? Разве кто-нибудь может понять смерть? Мы с ним в последние дни много разговаривали. Но ведь самое главное произошло потом, после него…
Ну, для начала я вам скажу, что это был типичный партработник. Система отбора партийных кадров жестко регламентировалась. Доходило до смешного. Ветеринар, например, мог стать вторым секретарем райкома партии, а врач-терапевт нет, потому что в аппарат брали только производственников, техническую интеллигенцию. Гуманитарии не ценились, им не доверяли, они всегда были как бы на подозрении. Это сейчас драматурги и переводчики, младшие научные сотрудники могут править страной, а в те времена это было дело партийных профессионалов. Секретарем по идеологии обычно была женщина. Ее сажали во все президиумы, в центре. Но почему — женщина? Сугубо для украшения… Как на плакате… Я вам уже говорил, что существовал обряд… Обряд светлого будущего… Обряд власти… Но технократизм, конечно, накладывал отпечаток. Мысль, что народ может выйти на улицы, казалась невероятной. Может ли бунтовать тюрьма? Может ли бунтовать армия? Мне сейчас тоже непонятно, чем питалась эта наша уверенность.
Да, так вот, он был типичный партработник, ему больше всего нравилось брежневское время. Он мог вынести вопрос на бюро обкома, на секретариат… Написать постановление… Засекретить документ… Положить под сукно… Выполнить любую команду… Но в его голове не могла родиться ни одна идея, потому что он — по своей природе — только исполнитель, как был когда-то инженером на заводе, так им и остался. Прикажут — сделает, доложит. А началась перестройка… По телевизору выступал Горбачев и обещал народу демократию… Народ выходил на центральную площадь города и требовал то хлеба, то свободы, то мяса, то курева… Такого народа никто из нас не знал… Мы привыкли к организованным майским колоннам…
Он отвечал в обкоме партии за науку и культуру… И вот этот человек приходил ко мне в кабинет и спрашивал: надо ли ему читать „Дети Арбата“ Анатолия Рыбакова? И что отвечать, если на встрече в техникуме или в институте у него спросят о Солженицыне? Какая на этот счет поступила команда сверху? Грянули такие дни, когда для него ничего не было страшнее, чем выехать куда-нибудь с докладом, встретиться с людьми. Он приходил с утра на работу и сидел, не выходил из своего кабинета. Он боялся телефонных звонков… Они требовали мгновенных решений, его вмешательства: в школе забастовали учителя, в театре молодой режиссер репетирует запрещенную пьесу… Вышли на митинг старики — жертвы сталинских репрессий… По-моему, военные — это были единственные люди, которых он еще как-то понимал. Система координат тут совпадала…
О чем мы беседовали? Я был намного моложе, но даже не это, а то, что я находился как бы вблизи власти, его ко мне притягивало. И то, что я был молодой, значит, я был ближе к тому, что происходило на улице, я только что из той жизни пришел сюда. Меня взяли на работу в обком из областной газеты. „Вот вы — молодые“, — начинал он. Молодые, значит, ответственные за то, что происходит, переворачивается. Он говорил о твердой руке, о порядке, о том, что все разваливается. Других вопросов он себе не задавал. Он никогда не читал Маркса, впрочем, как и я. В вузах мы когда-то все это пролистали перед экзаменами. Маркса и Ленина я стал читать сейчас, когда сносят памятники им, тащат на свалку…
Я его видел в тот день… За несколько минут, как он выпрыгнул… Выхожу в коридор: он ходит без пиджака, открыта дверь в туалет, а там окна настежь… Виновато как-то улыбнулся мне… Пиджак висит на дверной ручке… Мелькнуло: почему он здесь, на восьмом этаже, вроде его никто не вызывал? На восьмом этаже находился кабинет первого секретаря обкома партии, сюда или вызывали, или приглашали. Представить, чтобы кто-то просто так поднялся туда и гулял, невозможно. Никто даже из своих работников не заходил, кроме меня, его помощника, и секретаря-машинистки. Мы находились рядом, наши кабинеты. Существовал этикет, который не нарушался. Краем сознания пробежала мысль: вроде никто его не вызывал… Я забрал в приемной отпечатанные странички (как раз писал доклад первому секретарю) и вернулся к себе. Через несколько минут слышу крики в коридоре…
Недавно я где-то прочел, что раб вспоминает не только плети и цепи, которыми он был прикован к галерам, но и красоту моря, и соленый ветер в лицо… К чему это я? Это уже о другом… Или нет? О том же. В университете я думал о себе, что я независим. В армии словил себя на мысли, что счастлив стоять в строю по стойке „смирно“ и появилось желание стрелять… Это уже о другом… Это уже чувства, эмоции… А вам нужны факты…
Он пришел в тот день на работу в старом костюме… В старых ботинках… Я после думал, что он же шел и представлял, как будет это делать… Вот эту последовательность: где, как, когда? Открыть, подняться, ступить… Кто бы мог подумать, что он окажется на это способным? Послушник по своей природе… Он нарушил все правила игры…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});