Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все морское – только через земное, – уже осознанно подумал я. – Все морское – только через земные ассоциации, образы. Прямое, непосредственное изображение, передача морского не получается и никогда не получится».
– На «жигули» мои вроде покупатель нашелся, – вдруг изрек Фомич. – И чего вам спать ложиться, когда до обеда один час остался?
– Ладно. Не буду ложиться, – согласился я. – А вы, Фома Фомич, характеристику на меня сочините к Мурманску. И благодарность в приказике неплохо бы. Так, мол, и так: за образцовое поведение, выдающуюся трезвость и моральную устойчивость. Намек поняли?
– Сами характеристику пишите, значить, на то и писатель. А я подпишу.
– Не выйдет, Фома Фомич. Я человек скромный. Напишу, что к «своим обязанностям относился серьезно» – и все. А мне надо для биографии чего-нибудь более героическое. Запузырьте так: «В условиях тяжелого и опасного арктического рейса, самоотверженно трудясь на боевом посту», ну и так далее.
– Не буду, – упрямо сказал Фомич. – Вам характеристика нужна, а не мне. Потому сам и пиши.
Бог знает, куда зашли бы наши препирательства, если бы этот спор о беспорочном зачатии Девы Марии не прекратила Галина Петровна, позвонив на мостик и попросив супруга вниз.
Внизу Фомич здорово задержался. И, как потом выяснилось, по серьезной причине.
Еще утром у него произошел с супругой скандальчик. Озверевшая от бархатного сезона в Арктике Галина Петровна с тоски и безделья начала укладывать свои чемоданы в середине Карского моря. Такое занятие женщины (некоторые) любят даже безотносительно к нужде, то есть к приезду или отъезду куда-нибудь. У Галины Петровны повод был, ибо рейс приближался к концу. Но есть морское поверье, что собирать шмутки, пока якорь не отдан или швартовы не закреплены, не следует. Фомич немного суеверен и укладку чемоданов пресек в корне, выбросив все уложенное обратно в рундуки и шкафы каюты. Конечно, Галина Петровна, как доложил Ушастик, сопротивлялась, по его выражению, «будто корова, когда ей хвост ломают».
В Мурманске на отходе эта бедная женщина была пухленькой и даже еще миловидной. Ныне она почернела и превратилась если не в корову, которой хвост ломают, то в уссурийскую тигрицу.
Уходя на мостик, Фомич закрыл все шкафы и рундуки, куда вывалил шмутье супруги, на ключи, чтобы она без него не начала обратно укладываться, но… шкафы-то и рундуки он закрыл, а заветный ящик в столе с самыми ценными своими бумажками первый раз за рейс и не запер. Что, на мой взгляд, да и на взгляд физиолога Павлова, вполне естественно: условный рефлекс на запирание при уходе заветного ящика у Фомича уже полностью разрядился, пока он вертел ключами во всех других шкафах и рундуках, атакуемый еще при этом с разных направлений Галиной Петровной.
Сменять меня Фомич прибыл на мост с опозданием в десять минут и попросил за это извинения.
Видок у него был встрепанный.
А мы как раз наконец услышали разговор какого-то впереди идущего судна с встречным, которое только что прошло Карские Ворота. Ну, обычный разговор. Одно спрашивает про лед в Карском, другое интересуется видимостью в Воротах и т. д.
Встрепанный супругой Фомич, нацепляя треснувшие очки и разыскивая карандаш на штурманском столе:
– А вот мы, значить, тоже ихние информации себе на карандаш. Возьмем, значить, на карандаш, а то слышать-то что? Слышать, значить, одно, а карандаш и бумажка – уже и совсем другое…
Пока он все это разглагольствовал, то вокруг уже ничего и не слышал, и встречные суда все друг другу успели сказать и закрыли связь.
Фомич – у всех, кто в рубке:
– А что они?.. Чего?.. От Оленьего сто пятьдесят? А где Олений-то? Эт как сто пятьдесят? Пеленг, что ли? Это от его если, так пеленг? Или, значить, вот этак?
Я:
– А хрен его знает – пеленг или дистанция: вы же, Фома Фомич, записывали, а не я!
Фомич (забормотав очень глубокомысленно):
– Как так «хрен его знает»? А нам, значить, где получается информация?
Я:
– Вот я и говорю, что хрен его знает, где теперь наша информация!
Раньше он сам с собой не разговаривал. С предметами – разговаривал (с конфетой, например), но не сам с собой.
В данном случае дело было плевое, никакой информации нам не требовалось, потому что видимость была хорошая и все вообще было прекрасно. Но даже если Фомичу какая-то информация нужна была, то он мог выйти на связь и попросить суда ответить на волнующие его вопросы. Ведь если мы слышали их разговоры, то и они бы нас услышали, но Фомич так был встрепан, что даже до такой элементарной вещи допереть не мог. Старпом же, встрепанный в Игарке и Енисее Фомичом, может быть, и мог бы ему это подсказать или просто-напросто сам выйти на связь с судами, но молчал в углу.
И я помедлил в рубке, чтобы дать Фомичу обрести рабочую форму. Вот тогда-то он мне и объяснил причину опоздания на вахту, присовокупив, что с женщинами, значить, ни в море, ни на земле не соскучишься, что он на веки веков зарекся бабу в рейс брать, а виноват во всем стармех, потому что подначивал.
В таком вот, значить, морально-политическом климате мы и вывалились из Азии в Европу.
Дальнейшие события развивались так. Во-первых, к обеду в кают-компанию не явились ни Фомич, ни его супруга. Во-вторых, в капитанскую каюту обед затребован не был, и на тактичный звонок тети Ани капитану с напоминанием, что суп стынет, Галина Петровна бенгальским тигром прорычала нечто неразборчивое. В-третьих, в святая святых был вызван доктор. Храня тайну по Гиппократу, доктор даже мне – его спасителю – ничего о происходящем в капитанском семейном гнезде не сказал. В-четвертых, опять нашел туман, но капитан на мост не поднялся, а я, считая свою миссию законченной, после обеда собрался завалиться спать сном агнца, ибо не спал уже больше суток.
Но Дмитрий Александрович, по привычке к моему присутствию на мостике во время его вахты, о полосе тумана впереди по курсу доложил мне. Так как вплывали мы уже в цивилизованный мир, где могли быть и встречные и поперечные кораблики, и рыбаки любых калибров, и вояки, то пришлось идти на мост.
В штурманской рубке глянул в карту. Болванский Нос был уже прямо по корме. Это северный мыс острова Вайгач. Вам небось и неизвестно, откуда наш «болван». А «болван» – обрубок дерева, воткнутый в землю.