Интернет-журнал 'Домашняя лаборатория', 2007 №3 - Мёрфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вывел меня из самозабвения Вильгельм. Он тряхнул меня за плечо: "Я ухожу, — сказал он. — Мне нужно в скрипторий, кое-что еще выяснить".
"Но книг же не выдают, — сказал я. — Бенцию приказано…"
"Я посмотрю те книги, которые читал вчера. А они все как лежали, так и лежат на столе Венанция. Ты, если хочешь, оставайся. Эти сокровища прелестная иллюстрация к дискуссии о бедности, которую ты прослушал накануне. Теперь ты знаешь, ради чего твои собратья рвут друг другу глотки, когда грызутся за аббатский сан".
"Значит, вы приняли версию Николая? Значит, преступления связаны с борьбой за инвеституру?"
"Я же сказал, что пока не хочу бросаться голословными гипотезами. Николай много о чем говорил. Некоторые вещи меня заинтересовали. И все-таки я должен проработать до конца еще один след. А может, это тот же самый след, но взятый с другого конца… Кстати, не очень обольщайся по поводу этих реликвий. Обломков креста я перевидал очень много и в самых разных церквах. Если все они подлинные, значит, нашего Господа терзали не на двух скрещенных бревнах, а на целом заборе…"
"Учитель!" — вскричал я, потрясенный.
"Но это так, Адсон. А бывают еще более роскошные реликвии. Когда-то в Кельнском соборе я видел череп Иоанна Крестителя в возрасте двенадцати лет…"
"Какое диво!" — отозвался я с восхищением. И сразу же, усомнившись, воскликнул: "Но ведь Креститель погиб в более зрелом возрасте!"
"Другой череп, должно быть, в другой сокровищнице", — невозмутимо отвечал Вильгельм. Никогда я не мог понять, шутит он или нет. У меня на родине, когда хотят пошутить, сперва произносят что-нибудь, а потом начинают хохотать, как бы приглашая всех окружающих посмеяться над шуткой. Вильгельм же смеялся, только говоря о серьезных вещах. И оставался совершенно серьезным, когда, по моим представлениям, шутил.
Шестого дня ЧАС ТРЕТИЙ,
где Адсон, слушая "Dies irae"! <"День гнева" — заупокойное песнопение, реквием (лат.)>, видит сон, или, скорее, видение
Вильгельм поблагодарил Николая и ушел в скрипторий. Я тоже уже успел налюбоваться сокровищами и решил перейти в церковь, помолиться за упокой души Малахии. Никогда этот человек мне не нравился, и боялся я его, и не скрою, что долгое время считал виновником всех преступлений. Но теперь я понял, что он, видимо, просто неудачник, истерзанный тайными страстями; сосуд скудельный между железных сосудов; свирепый лишь оттого, что нелепый; молчаливый и уклончивый лишь оттого, что ясно сознавал, что сказать ему ничего. Я испытывал какой-то стыд перед ним и надеялся, что молитва о его загробном успокоении снимет с моей души тяжкое чувство вины перед покойником.
Теперь церковь была освещена неяркими синюшными огнями. На катафалке возвышалось тело несчастного монаха. Всю церковь заполнял мерный шепот братии, читавшей заупокойную службу. В Мелькском монастыре я неоднократно присутствовал при успении собратьев. Там это протекало в обстановке не могу сказать веселой, но все-таки какой-то светлой, безмятежной; всеми владело спокойное и мягкое чувство правильности происходящего. Монахи по очереди сменяли друг друга в комнате умирающего, поддерживая его хорошими словами. И всякий в глубине своего сердца думал, до чего блажен этот, которому надлежит преставиться и увенчать достойно прожитую жизнь, и перейдя в иной мир, через самое малое время соединиться с хором ангелов, примкнуть к ликованию, которому несть конца. И какая-то толика нашего спокойствия, благоухание нашей доброй зависти передавалось умирающему, и он отходил в тишине.
До чего же иначе выглядели смерти последний дней! Наконец я увидел вблизи, как кончается жертва дьявольских скорпионов из предела Африки. И, несомненно, именно так погибали Венанций и Беренгар, пытались спасаться водой, с лицами, истерзанными болью, как у Малахии…
Я уселся в глубине церкви, подтянув колени, чтоб избавиться от озноба. Постепенно меня начало охватывать тепло, и я перебирал губами, присоединяясь к хору молящихся монахов. Я вторил поющим, почти не сознавая, какие слова выговариваю. Голова у меня покачивалась, глаза трудно было разлепить. Прошло много времени. Должно быть, я задремывал и просыпался не менее трех-четырех раз. Наконец хор завел "Dies irae". Гимн подействовал на меня, как наркотик, и дремота плавно перешла в сон, вернее не в сон, а в какое-то тревожное оцепенение. Почти лишившись чувств, скорчившись на холодном полу собора, я свернулся в клубок, как зародыш, не вышедший еще из материнской утробы. И вот во власти этой душевной одурманенности, переселившись в предел, не принадлежавший к нашему миру, я имел видение. Или сон. Не знаю точно, как лучше и назвать.
Я двигался по винтовой лестнице, проложенной внутри какой-то тесной каменной кишки. Я вроде бы шел в крипту с сокровищами. Однако, когда наконец открылся выход (где-то очень глубоко внизу), я оказался в огромном помещении, еще более просторном, чем монастырская поварня, занимавшая низ Храмины. Да это и точно была поварня, но оснащенная не только печами и всяческой посудой, а наряду с тем — кузнечными мехами и молотами. Как будто здесь сошлись для своего дела еще и подмастерья Николая. Воздух пламенел от зарева печей и расплавленного железа; из огнедышащих кастрюль вырываются пар, а на поверхности варева вздувались, булькали большие круглые пузыри и с треском лопались, наполняя все вокруг густым непрерывным шумом. Повара скакали тут и там, размахивая вертелами, а среди них послушники, сошедшись тоже тут, сигали в воздух — кто выше, — стараясь достать куриц