Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариус занимал в лачуге Горбо за тридцать франков в год конуру без камина, носившую название кабинета, в котором стояла только самая необходимая мебель. Эта мебель принадлежала Мариусу. Он платил три франка в месяц старухе, главной жилице, за то, что она прибиралась в его комнате и приносила каждое утро немного горячей воды, свежее яйцо и хлебец в один су. Этим хлебцем и яйцом он завтракал. Завтрак стоил ему от двух до четырех су, смотря по тому, были ли дешевы или дороги яйца. В шесть часов вечера он отправлялся в улицу Сен-Жак и обедал у Руссо, напротив лавки Бассэ, торговца эстампами на углу улицы Матюрэн. Супа он не ел. Он обыкновенно спрашивал порцию мяса за шесть су, полпорции овощей за три су и десерта на три су. Хлеба давалось сколько угодно, тоже за три су. Вместо вина он пил воду. Расплачиваясь около конторки, где величественно восседала г-жа Руссо, толстая, но еще свежая женщина, он давал су гарсону, а г-жа Руссо награждала его улыбкой. Затем он уходил. Улыбка и обед стоили ему шестнадцать су.
Этот ресторан Руссо, где опорожняли так мало бутылок и такое множество графинов, можно было назвать скорее успокоительным [84] средством, чем укрепляющим [85]. Его не существует в настоящее время. У хозяина было прекрасное прозвище, его звали «Руссо водяной».
Итак, завтрак обходился Мариусу в четыре су, обед в шестнадцать, то есть еда стоила ему двадцать су в день, что составляло триста шестьдесят пять франков в год. Прибавим сюда тридцать франков за комнату, тридцать шесть франков старухе и мелкие расходы. Таким образом за четыреста пятьдесят франков в год у Мариуса были квартира, прислуга и стол. Одежда стоила ему сто франков, белье пятьдесят, стирка тоже пятьдесят, а все расходы не превышали шестисот пятидесяти франков. Следовательно, у него еще оставалось пятьдесят франков. Он был богат и мог, при случае, одолжить десять франков приятелю. Раз Курфейрак занял у него даже целых шестьдесят. Что касается отопления, то, не имея камина, Мариус совсем уничтожил этот расход.
У Мариуса было всегда две пары платья, одна старая — для каждого дня, другая, совсем новая, — для каких-нибудь особых случаев. Обе они были черные. У него было только три рубашки: одна на себе, другая — в комоде, третья — у прачки. Он подновлял их, по мере того как они изнашивались. Они были всегда изорваны, что заставляло его застегивать сюртук до самого подбородка.
Мариусу понадобились целые годы, чтобы дойти до такого цветущего положения. В тяжелые годы, в течение которых с таким трудом приходилось то пробираться, то карабкаться, Мариус не изменил себе ни разу. Он выносил все лишения, делал все, кроме долгов. Он мог с гордостью сказать, что никогда не был должен никому ни одного су. Для него долг был началом рабства. По его мнению, кредитор был даже хуже властелина: властелину принадлежит только ваша личность, тогда как кредитор держит в своей власти ваше достоинство и может унижать его. Ему было приятнее не есть, чем занимать. И было немало дней, когда ему приходилось голодать. Понимая, что крайности сходятся и что без предосторожностей материальная нужда может привести к душевной низости, он ревниво оберегал свое достоинство. Какой-нибудь поступок, на который он при других обстоятельствах посмотрел бы снисходительно, теперь казался ему пошлым, и он гордо выпрямлялся. Он не отваживался ни на что, не желая отступать. Он был застенчивым до суровости.
Во всех этих испытаниях его поддерживала, а иногда как бы окрыляла тайная внутренняя сила. Душа помогает телу и минутами как бы приподнимает его. Это единственная птица, поддерживающая свою клетку.
Рядом с именем отца в сердце Мариуса запечатлелось другое имя — имя Тенардье. В силу своей восторженной и серьезной натуры, Мариус окружал как бы ореолом человека, которому был обязан жизнью отца, этого храброго сержанта, спасшего полковника среди пуль и ядер Ватерлоо. Он никогда не отделял воспоминания о Тенардье от воспоминания об отце и соединял их в своем благоговении. Это было что-то вроде поклонения, но не в одинаковой степени, — большой жертвенник для полковника, маленький — для Тенардье. Благодарность его еще увеличивалась при мысли о несчастье, постигшем Тенардье. Мариус узнал в Монфермейле о разорении и банкротстве бедного трактирщика. С тех пор он употреблял все силы, чтобы найти следы Тенардье и постараться приблизиться к нему в той мрачной бездне нищеты, которая поглотила его. Мариус объездил все окрестности: Шелль, Бонди, Гурне, Ножент, Ланьи. В продолжение трех лет он занимался этими поисками, тратя а поездки все свои сбережения. Никто не мог дать ему никаких сведении о Тенардье, думали, что он уехал за границу. Кредиторы, хоть и не одушевленные любовью, как Мариус, тем не менее так же усердно, как он, разыскивали своего должника, но не могли найти его. Мариус полагал, что виной неудачи является он сам, и досадовал на себя. Полковник оставил ему только этот единственный долг, и Мариус считал делом чести уплатить его.
«Когда мой отец лежал умирающий на поле битвы, — думал он, — Тенардье сумел найти его в дыму и под градом картечи и вынести на своих плечах. А он еще не был ничем обязан моему отцу. Неужели же я, стольким обязанный Тенардье, не сумею отыскать его в темноте, где он тоже борется со смертью, и в свою очередь вынести его от смерти к жизни! О, я найду его!»
Чтобы найти Тенардье, Мариус охотно пожертвовал бы рукою, а чтобы вырвать его из нищеты, отдал бы всю свою кровь. Увидеть Тенардье, оказать ему какую-нибудь услугу, сказать ему: «Вы меня не знаете, но я знаю вас! Я здесь! Располагайте мною!»
Это была самая любимая, самая чудная мечта Мариуса.
III.
Мариус вырос
В это время Мариусу было двадцать лет. Прошло три года, с тех пор как он расстался с дедом. В их отношениях не произошло никакой перемены. Ни с той, ни с другой стороны не делалось никаких попыток к сближению, ни тот ни другой не искали встречи. Да и к чему видеться? Чтобы снова начались столкновения? И кто из них уступил бы? Мариус был тверд, как железо, но и старик Жильнорман был не слабее его.
Нужно заметить, что Мариус не понял сердца своего деда. Он был вполне уверен, что Жильнорман никогда не любил его, что этот веселый, резкий, суровый старик, который постоянно бранился, кричал, выходил из себя и замахивался тростью, чувствовал к нему в лучшем случае только самую незначительную привязанность, соединенную с очень значительной строгостью. Мариус ошибался. Бывают отцы, не любящие своих детей, но не найдется деда, который не обожал бы своего внука. В глубине души — мы уже упоминали об этом — Жильнорман боготворил Мариуса. Боготворил, конечно, по-своему, с добавкой брани и даже выволочек. И когда внук ушел, старик вдруг почувствовал в сердце полную пустоту. Он потребовал, чтобы о Мариусе не упоминали, а в душе жалел, что приказание его исполняется так строго. В первое время он надеялся, что этот буонапартист, якобинец, террорист вернется. Но проходили недели, месяцы, годы, а «кровопийца», к величайшему отчаянию Жильнормана, не возвращался.
«Что же мог я сделать, как не выгнать его? — рассуждал сам с собою дед и спрашивал себя: — Поступил ли бы я по-прежнему, если бы то же самое произошло теперь?» Гордость его отвечала «да», но старая голова, которой он молча покачивал, грустно говорила «нет».
Иногда он совсем падал духом. Ему недоставало Мариуса. Старикам нужна любовь, как солнце, — она согревает их.
Как ни сильна была его натура, отсутствие Мариуса произвело в нем перемену. Ни за что в мире не сделал бы он шага к этому «негодному мальчишке», но он страдал. Он никогда не спрашивал о нем, но зато думал всегда. Жизнь его в Марэ становилась все уединеннее. Как и прежде, он был весел и вспыльчив, но в его веселости было что-то резкое и судорожное, в ней чувствовались страдание и гнев. А его припадки бешенства обыкновенно заканчивались теперь каким-то тихим и мрачным унынием.
«Ах, если бы он вернулся, какую славную пощечину закатил бы я ему!» — иногда думал он.
Что касается тетки, то она слишком мало думала, чтобы много любить. Мариус превратился для нее в какой-то темный, неясный силуэт, и кончилось тем, что мысли о нем начали занимать ее гораздо меньше, чем о своей кошке или попугае.
Тайные муки Жильнормана увеличивались еще оттого, что он должен был хранить их в себе и скрывать от всех. Горе его походило на недавно изобретенные печи, сами поглощающие свой дым. Иногда случалось, что кто-нибудь, думая оказать ему любезность, спрашивал о Мариусе: «А что поделывает ваш внук?»
И старый буржуа, вздыхая, если был грустен, или щелкая по манжету, если хотел казаться веселым, отвечал: «Господин барон Понмерси сутяжничает где-нибудь в захолустье».
В то время как старик горевал, Мариус радовался. Как всегда бывает с добрыми людьми, несчастье сделало его мягче. Он думал теперь о Жильнормане без всякой горечи, но твердо решил ничего не брать от человека, так дурно относившегося к его отцу. Вот во что превратилось и насколько смягчилось теперь его прежнее возмущение.