Политолог - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос диктора убеждал летать из аэропорта «Домодедово», который позволял перенестись из мглисто-простудной, мартовской Москвы к белоснежным пляжам Анталии, к лазурным теплым морям. Казалось, нельзя было устоять и не полететь, когда умная телекамера показывала просторный салон самолета, обворожительных стюардесс, разносящих фруктовые соки, улыбающихся пассажиров, — жизнелюбивого пухлого ребенка с большой целлулоидной куклой, молодую пару с обручальными кольцами, совершающую свадебное путешествие, чопорного, снисходительного бизнесмена. Среди пассажиров, нетерпеливо ожидающих взлет, — снова Асет, длинноглазая, страстная, преисполненная таинственной, горькой силы, перебирающая жемчужные четки. Ее лицо, угрюмо-прекрасное, завораживало Стрижайло. Хранило в себе какую-то больную тайну. Быть может, ее жених погиб в отряде горских повстанцев под огнем русской артиллерии. Или брат был схвачен во время бесчисленных «зачисток» и бесследно исчез. В ее лице не было мстительности, а устремленность куда-то ввысь, где ждали ее любимые, и куда она должна взлететь на этом огромном крылатом лайнере.
Голос диктора провожал самолет в небо, желал пассажирам счастливого полета. Камера, словно она летела вослед самолету, показывала удаляющийся фюзеляж, разведенные крылья, необъятную синеву. В этой синеве, заслоняя самолет, возникла белая вспышка. Превратилась в красно-рыжее огненное облако с кудрявой копотью, из которой падал длинный липкий огонь, черные ошметки.
В том месте, куда они падали, их уже поджидали пожарные машины, спасатели в оранжевой униформе. Переворачивали листы обгорелого алюминия, клали на носилки остатки тел. На грязной земле, среди растаявшего снега лежала целлулоидная, с раскрытыми глазами кукла. На остроконечном куске металла, окруженные ядовитыми струйками дыма, висели мусульманские четки с зеленым зернышком яшмы.
И опять не было Человека-Рыбы. И опять повсюду мелькал деловитый, энергичный Потрошков. И опять прохожие на московских улицах ужасались, винили Президента, требовали суда над чеченцами, над хозяевами аэропорта, над силовиками и даже над самим Президентом.
К вечеру Стрижайло связался с Потрошковым:
— Опять перепутали?.. Опять случайно заложили фугас?.. — орал он в трубку, — Вы преднамеренно убиваете людей!.. Отказываюсь с вами сотрудничать!..
— Заткнись, сука, — прозвучал жестокий голос Потрошкова. — Ни хера не смыслишь в делах государства. Политолог от политика отличается так же, как «Ваше Превосходительство» от «Вашего Величества». Будешь делать, что прикажу. А то пойду в лабораторию и выкину на хер из банки твоего головастика, пусть извивается на полу и дохнет без кислорода… Ну ладно, ладно, шучу… Вторые дебаты прошли блестяще. Приступай к третьим, последним. И впрямь «Смех и слезы»… — Последовал тихий смешок и следом влажный всхлип.
глава тридцать вторая
Стрижайло чувствовал, как приближается что-то ужасное, — огромное и кровавое. И он был частью этого ужасного, — огромного и кровавого. Это ужасное касалось Москвы, России, всей земли. Землю забинтовывали в красные хлюпающие бинты, сквозь которые булькало, вздувалось, сочилось. Ему снились кошмары. Из мглы надвигалась большая целлулоидная кукла с выпуклыми голубыми глазами. Ее тело становилось мягким и зыбким, в голове открывались розовые нежные жабры, вместо ног извивался гибкий пятнистый хвост, и это был его сын, помещенный в стеклянную банку. Он хотел обнять банку, но руки его погружались во что-то пушистое и пернатое, и это было чучело Сони Ки, покрытое опереньем полярной совы. Он бежал от этого чучела, петляя в соснах, отталкиваясь от земли, поджимая ноги, которые превращались в стойки шасси. Он был самолет, ровно, мощно летящий в морозной синеве. Чувствовал, как у него в фюзеляже, в выпуклом животе, заложен заряд. Нежные женские пальцы двигались по жемчужным четкам, приближаясь к янтарной светящейся ягоде, нажимали ее. Заряд взрывался, распарывал ему брюхо, и оттуда сыпались какие-то книги, какие-то бронзовые канделябры, гербовые печати, и среди этих ворохов возникала Мариетта Чудакова. Голая, неистовая, оседлала литейщика с завода «Серп и Молот», погоняя его мозолистыми крепкими пятками.
Он просыпался с криком и лежал с грохочущим сердцем. Понимал, что погиб. Было неоткуда ждать избавления. Бабушка, единственное, любившее его существо, была в плену у березы, существовала безгласно в сплетении древесных волокон. И его удел, — слепо и тупо, с покорностью раба, выполнять приказанья Потрошкова, который накинул ему на шею веревку и тянет куда-то, в красный дымящийся омут. Над омутом — крохотные разноцветные лампочки, как елочная гирлянда.
Третья пара претендентов, вступавших в дебаты, состояла из очаровательной, хрупкой Хакайдо и спикера Совета Федерации. Соловейчик, в гипсе, в шейном корсете, под капельницей, выехал на инвалидной коляске, дуя в клаксон.
— Господа, — игриво рассказывал он, — как известно, знаменитый русский преобразователь Столыпин был большой насмешник и забияка. Как-то раз, встретив Плеве, он намеренно назвал его Струве, за что и был вызван на дуэль, которая не состоялась благодаря вмешательству Витте…
На этот раз зал наполняла публика, приглашенная с «Площади трех вокзалов», — торговцы наркотиками из Таджикистана, русские беженцы из Казахстана, поморы с Терского берега, несколько старушек-блокадниц из Петербурга. Скамейку экспертов занимал цвет литературы. Бок о бок, похожие на выводок тетеревов, сидели — Сорокин, Пелевин, Акунин, Виктор Ерофеев, Татьяна Толстая, Дмитрий Быков.
Все недавно вернулись с Франкфуртской ярмарки, где случился небольшой конфуз — Татьяну Толстую и Дмитрия Быкова поселили в одном номере, и Быков выходил к обеду в шелковом халате Татьяны Толстой, а та совсем не появлялась из номера, ссылаясь на мигрень.
Хакайдо впорхнула на ринг, опоясанная самурайским мечем, с осиной талией, в черном трико, в черной накидке, на которой ярким шелком был вышит портрет ее брата «Япончика». Выхватила меч, описала в воздухе сверкающий вензель и воткнула клинок перед самой инвалидной коляской, так что Соловейчик затрепетал, не спуская глаз с белой сияющей стали.
Спикер вбежал на ринг, высунув красный влажный язык, мордатый, щетинистый. Его тело облегала стеганая попонка, какие носят благородные спаниели, хозяева которых заказывают собачьи туалеты у модельера Альбани. В передних лапах он нес нефритовое блюдо с виагрой. Добежав до коляски, поднял заднюю лапу и побрызгал колесо, оставляя пахучую метку.
— Дамы и господа, — возгласил из инвалидной коляски Соловейчик, как если бы приглашал посетить травматологический пункт. — Наши дебаты, наши схватки бультерьеров, наши петушиные бои без правил продолжаются. И сейчас со своей критикой нынешнего правления, со своими идеями по совершенствованию нашей жизни выступит обворожительная Хакайдо, дивная, как ветка сакуры, теплая и терпкая, как рюмка сакэ, бурная, как цунами, лучезарная и недостижимая, как гора Фудзи, — так приветствовал Соловейчик восточную красавицу, не выходя за пределы своих представлений о Японии.
Хакайдо смиренно поклонилась, сложив молитвенно руки. Схватила самурайский меч, острый, как безопасная бритва, и единым взмахом сбрила спикеру часть щетины, из-под которой проявилась розовая сытая щека, вскормленная на виагре. Такое начало вызвало в зале оживление. Таджики-наркоторговцы закурили травку. Поделились косячками со старушками-блокадницами, и те, курнув, стали негромко читать стихи Ольги Бергольц. Беженцы из Казахстана протягивали Соловейчику виды на жительство, умоляя не выдворять их из страны. Поморы Терского берега, в большинстве своем староверы, стали петь по крюкам псалом, где патриарх Никон назывался Антихристом.
— Я понимаю, как трудно мне, восточной женщине, воспитанной в японских традициях, снискать расположение у граждан страны, от былого могущества которой остался только «о, великий, могучий русский язык». Я вынуждена вести дебаты на языке, который впервые услышала в тринадцать лет, когда потеряла невинность с одним заезжим русским мореплавателем. Утомленный любовным экстазом, он произнес: «Суши весла». Я же подумала, что он хочет есть и, как была в одних носочках, побежала готовить ему «суши».
Это было сказано специально для экспертов. Писатели, в основном, филологи, привнесшие в русскую литературу, взамен смысла и истины, блестящее знание синтаксиса и орфографии, заерзали на скамье. Сорокин дал понять, что он бременен новым романом, и Пелевин стал тотчас же делать ему УЗИ матки. Татьяна Толстая слегка подвинулась и вытеснила Дмитрия Быкова с лавки, тот упал на пол, но тут же вскочил и пересел к ней на колени. Акунин все это время любовался своими новыми, купленными во Франкфурте ботинками, в которых отсутствовали шнурки, и теперь, называя Виктора Ерофеева «шнурком», пытался продернуть его в дырочки своей немецкой обуви.