Париж 100 лет спустя (Париж в XX веке) - Жюль Верн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что могли поставить ему в вину? Он имел на то право, он утверждал, что его оскорбляли при несении службы, а он-де испытывал священный трепет перед флагом. Сцена повторилась при следующем дежурстве Кенсоннаса, а поскольку не представлялось возможным умерить ни его рвение, ни его чувство собственного достоинства, впрочем весьма заслуживающее уважения, от его услуг отказались.
В общем, Кенсоннас прослыл дурачком, но зато он отделался как от заседаний в суде присяжных, так и от службы в Национальной гвардии.
Избавившись от этих двух великих общественных повинностей, он стал образцовым писарем-бухгалтером.
В течение месяца Мишель только и делал, что диктовал; работа была легкой, но не оставляла ему ни секунды свободного времени; Кенсоннас писал, а подчас, когда молодой Дюфренуа принимался с вдохновением декламировать статьи Главной Книги, бросал на него удивительно проницательный взгляд.
— Странный малый, — думал про себя писец, — ведь он кажется явно более сообразительным, чем требуется для такой работы. Почему же его поставили сюда, его, племянника Бутардена? Не с тем ли, чтобы заменить меня? Вряд ли! Он пишет как курица лапой. Может быть, этот юноша действительно идиот? Я должен узнать это наверняка.
Со своей стороны, Мишель предавался сходным размышлениям.
— Этот Кенсоннас, должно быть, скрывает свою игру! — говорил он себе. — Совершенно очевидно, что он не рожден для того, чтобы до бесконечности выписывать буквы Ф или М. Временами мне кажется, что я слышу, как он хохочет в душе. О чем он думает?
Так коллеги по Главной Книге наблюдали друг за другом; случалось, они обменивались честным, открытым взглядом, в котором проскакивала искра общительности. Долго так не могло продолжаться: Кенсоннас умирал от желания расспросить, а Мишель открыться. И в один прекрасный день, сам не зная как, уступив потребности излить душу, Мишель принялся рассказывать; он сделал это на едином порыве, обуреваемый слишком долго сдерживаемыми чувствами. Кенсоннас, явно взволнованный, горячо пожал руку своего юного компаньона.
— Но ваш отец? — спросил бухгалтер.
— Он был музыкантом.
— Не может быть! Тот самый Дюфренуа, что оставил нам последние страницы, которыми может гордиться музыка?
— Он самый.
— Он был гением, — с горячностью продолжил Кенсоннас, — бедным и непризнанным, а для меня, мое дорогое дитя, он был еще и учителем!
— Вашим учителем? — воскликнул ошеломленный Мишель.
— Да, именно! — подтвердил Кенсоннас, размахивая своим огромным пером. — К черту секреты! Io son pictor! Я — музыкант!
— Артист! — вскричал Мишель.
— Да, но не так громко, а то меня уволят, — сказал Кенсоннас, умеряя энтузиазм юноши.
— Но…
— Здесь я бухгалтер; пока что копировщик кормит музыканта, до того, как…
Он запнулся, пристально глядя на Мишеля.
— До того, как вы…
— До того, как мне удастся придумать какую-нибудь практическую идею.
— В области промышленности, — разочарованно проронил Мишель.
— Нет, сын мой, — отеческим тоном промолвил Кенсоннас. — В области музыки!
— Музыки?
— Тише, не спрашивайте меня, это тайна, я ведь хочу, чтобы моя идея стала сюрпризом века! Не смейтесь, в наше время смех наказывается смертной казнью, с этим не шутят!
— Сюрпризом века, — машинально повторял юноша.
— Таков мой девиз, — подтвердил Кенсоннас. — Если наш век нельзя очаровать, то надо хотя бы удивить его! Как и вы, я запоздал родиться ровно на сто лет, так делайте, как я, работайте, зарабатывайте себе на хлеб, раз нужно удовлетворить эту отвратительную потребность — кормиться. Если хотите, я научу вас уверенности в себе. Вот уже пятнадцать лет, как я недокармливаю сидящую во мне личность, и мне понадобилось иметь хорошие зубы, чтобы разгрызть все, что судьба подбрасывала мне на язык, но, хорошенько работая челюстями, с этим можно управиться! К счастью, мне удалось приобрести нечто вроде профессии: как говорят, у меня красивый почерк. Черт возьми, а если бы я потерял руку, что бы я делал? Ни фортепьяно, ни Главной Книги! Да ладно, со временем можно было бы научиться играть ногами. Да, да! Я это всерьез, вот уж что могло бы удивить наш век.
Мишель не смог удержаться от смеха.
— Не смейтесь, несчастный, — продолжил Кенсоннас, — в доме Касмодаж это запрещено! Посмотрите на меня, моим лицом только дрова колоть, от него разит таким холодом, что можно было бы в разгар июля заморозить бассейн Тюильри. Вы должны знать, что американские филантропы когда-то придумали заключать осужденных в круглые камеры, чтобы отнять у них малейшую возможность отвлечься — даже на утлы. Так вот, сын мой, нынешнее общество круглое — как те камеры! А потому в нем безнадежно умирают от скуки!
— Но, — возразил Мишель, — мне кажется, что в глубине вашей души искорка веселости…
— Здесь — ни в коем случае! У меня дома — другое дело. Заходите ко мне, вы услышите хорошую музыку, музыку старого доброго времени.
— Когда вы того пожелаете, — с радостью согласился Мишель, — но мне надо суметь освободиться…
— Ба, я скажу, что вам необходимо брать уроки диктовки. Но здесь я больше не потерплю этих подрывных разговоров! Я — колесико, вы — колесико. Будем крутиться и повторять молитвы Святой Бухгалтерии!
— Выплаты из кассы, — забубнил Мишель.
— Выплаты из кассы, — вторил ему Кенсоннас.
И работа возобновилась. С этого дня жизнь молодого Дюфренуа претерпела существенные изменения: у него нашелся друг, ему было с кем поговорить, его могли понять; он познал счастье, как немой, вновь обретший дар речи. Вершина Главной Книги не представлялась ему более в виде пустынного пика, теперь он дышал там свободно. Вскоре приятели перешли на ты.
Кенсоннас делился с Мишелем всем, что ему удалось познать в жизни, а юноша в часы бессонницы размышлял об обманутых ожиданиях, свойственных бренному миру. По утрам Мишель приходил на работу распаленным ночными мыслями, заводил разговоры с музыкантом, и тому не удавалось заставить друга замолчать.
Вскоре Главная Книга стала не поспевать за дневными операциями.
— Из-за тебя мы как-нибудь допустим серьезную ошибку, — не переставал твердить Кенсоннас, — и нас выставят за дверь.
— Но мне необходимо выговориться, — отвечал Мишель.
— Ну ладно, — сказал в один прекрасный день Кенсоннас, — ты придешь ко мне на обед и не далее, как сегодня вечером, там еще будет мой друг Жак Обанэ.
— К тебе! Но разрешение?
— Я получил его. Так на чем мы остановились?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});