Северная столица. Метафизика Петербурга - Дмитрий Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш обзор был бы неполон без хотя бы беглого упоминания о движении нестяжателей, духовный центр которого в XV–XVI столетиях располагался в том же Заволжье. Так у нас в старину называли обширные пространства севера, в первую очередь Белозерье и Вологодчину, лежащие «за (средней) Волгой» (говорящий мыслился смотревшим из Москвы). Движение было основано «великим старцем» Нилом Сорским, принявшим постриг в Кирилло-Белозерском монастыре, совершившим странствие на святую гору Афон и наконец, задумавшим создать в заволжских чащах и болотах своего рода «северный Афон».
Получив на то благословение, старец обосновался в пятнадцати верстах от Кириллова, на реке Соре (или Сорке), по которой и получил свое прозвище. Учение нестяжателей было сильно своим резко выраженным религиозно-мистическим мировоззрением, но обладало и очень значительным потенциалом социального переустройства – не на путях хозяйственно-административного строительства, но через воспитание иного, преображенного человека. Возможность воплощения этой программы в жизнь не скита, но общества осталась по существу невыясненной. Поколебавшись некоторое время, русские князья склонились к учению противников нестяжательства, получивших известность под именем иосифлян. Под их определяющим влиянием была воплощена в жизнь концепция «третьего Рима» со всеми ее последствиями, вплоть до духовности «петербургского периода». Взгляды же, намеченные на берегах реки Сорки, сохранили свою притягательность для многих и по сей день.
В XVII веке православная церковь была потрясена расколом. Массы старообрядцев покинули центральные районы страны, отправляясь в Заволжье, и далее – в Карелию, на Белое море, и в места более отдаленные. Унося с собой мечту о безгрешной жизни на «чистой земле», они пытались воплотить ее в жизнь и молитвенное делание в своих основанных на новом месте скитах, общежительствах и «всепустынных собраниях». Так на русском Севере стали складываться религиозно-культурные центры еще одного толка. Считать их герметически закрытыми было бы упрощением. Как отмечают с некоторым удивлением историки фольклора, в рамках одного из строгих и авторитетных центров старообрядчества, так называемого «Поморского согласия», знание «Калевалы» было вполне распространено. Сказывать ее руны за грех не считалось; отмечены и обратные влияния (Лавонен 1989:44–45). Как видим, и в этом отношении старообрядцы следовали весьма давней традиции.
Политический и духовный кризис начала XVII века имел и более прямые последствия для будущего Петербурга. Войскам шведского короля удалось оккупировать значительные территории на северо-западе России, полностью отрезав ее от Финского залива и Балтики. Это положение было закреплено в 1617 году Столбовским миром. Ну, а немного позже при слиянии вод Невы и Охты были основаны крепость Ниеншанц и город Ниен.
В предвидении прихода шведской администрации а также и после более близкого знакомства с ее обычаями, многие подданые московского царя почли за благо собрать свой скарб и уйти вместе с русскими войсками. В число их вошла и большая часть карел, живших на Карельском прешейке. Нужно сказать, что переселение было по преимуществу добровольным. По условиям Столбовского мира московское правительство обязалось оставить крестьянское население Ингерманландии под властью шведской короны. Обнаружив все же на Карельском перешейке опустевшие деревни, шведы приняли меры к их заселению, в основном за счет финнов, переселявшихся из отдаленных районов Финляндии. Так обновилось население Токсова, Кавголова и прочих деревень и поселков, названия которых мелькают перед взором пассажира Октябрьской железной дороги до сего дня (Ежов 1986:35).
Среди новых жителей приневского края сразу выделились переселенцы из близлежащих районов, преимущественно с северной части Карельского перешейка. Они перебрались сюда раньше прочих финнов, и долго держались от них в стороне, подчеркивая свою основательность, домовитость, приверженность древним традициям и обрядам. Жителям Петербурга они были известны под именем «эурямейсет» или «эвремейсет» (по-фински «ayramoiset», от Эуряпяя – названия одного из приходов на их старом месте проживания). Эвремейсет предпочитали селиться подальше от большого города – на востоке Карельского перешейка, по побережью Финского залива за Стрельной, а также на южной окраине губернии, поблизости от Вырицы и Тосно.
Другая группа переселенцев пришла позже, со стороны расположенной к западу от Карелии земли Саво, и приняла по ней имя «савакот». Эти финны считались более оборотистыми и быстрыми на подъем. Соответственно, савакот расположились ближе к Петербургу, прежде всего в западной части Карельского перешейка и по обоим берегам реки Невы. Жили они и в других местах, к примеру на территории так называемых «потемкинских поместий» южной части Карельского перейка, вроде Токсова (тут они выделялись особой задиристостью, с форсом именуя себя «настоящие государственные», и конечно, не допуская к своим девушкам женихов-эвремейсет).
В старину различия между этими группами были очень существенны. Так, эвремейсет считали себя более твердыми в вере, а савакот обвиняли в недопустимой переимчивости. Как ни странно, это мнение было недалеко от истины: когда в конце XIX века в приневском крае появились сектанты, в особенности «прыгуны», их странные обычаи и приемы молитвы имели особенный успех именно в среде савакот (Шлыгина 1996а:78–79). Значит, религиозно-психологический тип действительно различался, а «трансперсональное преобразование» происходило не только в петербургской культуре, но одновременно и в среде «пригородных финнов».
Впрочем, о Петербурге речь еще впереди. Что же касалось Ниена, то финский дух в этом небольшом шведском городе «Ореховецкого лена» (то есть провинции) был довольно силен. На улицах слышалась финская речь, был в городе и финский лютеранский приход (православная служба «на финском языке», то есть скорее всего на водском или ижорском, не одобрялась, а то и преследовалась шведскими чиновниками от религии). Бытовали религиозные книги на финском языке, в том числе напечатанные кириллицей. Однако самый существенный вклад в метафизику будущего Петербурга внесло именно масштабное переселение XVII века. В результате него, финны сильно приблизились к городу, в то время как карельское присутствие резко ослабло.
Именно поэтому румяные смешливые молочницы, кряжистые лесорубы, привозившие в город елки на рождество, молчаливые извозчики-«вейки», заполнявшие его улицы на масленицу, и многие другие городские типы, привычные взгляду петербуржца и милые его сердцу, были не карелами, а чаще всего финнами. «По справедливости можно сказать», – заметил бытописатель прошлого века А.А.Бахтиаров (1994:169), – «что обыватели столицы в своей повседневной жизни едва ли не больше имеют дело с чухнами, нежели с русскими крестьянами, так что коренной петербуржец, собственно говоря, даже и не имеет ясного представления о русском крестьянстве, ибо представление об этом последнем он получает, так сказать, издали».
Своеобразие этнической ситуации схвачено здесь довольно верно, хотя и с изрядной долей преувеличения. На то были свои причины. Их перечислила в своем превосходном труде по этнографии старого Петербурга Н.В.Юхнева (1984:170). К примеру, пригородные финны были значительно менее ассимилированы, чем скажем, немцы, и потому их присутствие бросалось в глаза. Или же было немало финнов, которые приезжали в город на рассвете, толклись на улицах днем, а к ночи, продав свой творог или заработав каким-либо иным образом, спешили отправиться к себе восвояси, в какое-нибудь Лупполово, Молосковицы или Карабсельки. Статистика постоянного населения их как бы не видела, но сами жители Петербурга этих колоритных соседей, конечно, замечали, были нередко осведомлены и о различиях между ними.
Вряд ли предки и родичи этих финских крестьян, населявших город Ниен и его окрестности, могли вполне оценить все значение перемен, развернувшихся здесь с приходом войска Петра I. Наряду с этим, некое смутное предчувствие перемен, пожалуй, все-таки было. Оно отразилось в местном предании о чудесном свете, издревле игравшем в ночную пору над островами невской дельты. Как многозначительно говорили финны, этот свет необычайно усилился в год начала Северной войны. Сказание было подхвачено русскими, переосмыслено и включено в складывавшуюся метафизику Петербурга, добавив и свой лучик к блеску молодой северной столицы. Пора и нам обратиться к истории его нарастания и помрачения.
На берегах Невы и Финского залива
«На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн…» Так начал свою «петербургскую повесть» Пушкин. Для современного русского читателя не составит труда продолжить эти строки, равно как и предположить, что привлечет наше особое внимание. Всего через несколько строк взору поэта представится «приют убогого чухонца» и избы, черневшие здесь и там «по мшистым, топким берегам». Канва для нашего повествования появляется, но много ли она ему дает? Смысл пушкинского сравнения сводится не к преемственности, но к противопоставлению первоначальной дикости и последующей культуры.