Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чтоо?
Лодка была еще совсем далеко от мостика, тихо скользя по самой середине пруда. Леша прислонил палку к перилам, сложил руки рупором, и, на этот раз, Анна явственно расслышала веселый его крик:
— Скажи — с верой — чтобы я — к тебе — шел. Я — с верой — пойду — пойду.
Девочка вскочила так, что лодка дрогнула под ней, закричала, махая тонкими руками, и увидела последнее, что явственно помнит: голую Лешину ногу в короткой парусиновой штанишке и в сандалии, ступающую с мостика прямо в черную воду.
А потом было что-то странное, ни на что не похожее, притом такое быстрое, что будто и не было его: ужас, ожог, темнота, сверкание, усилие, тяжесть, легкость — и не одно за другим, а будто все сразу, вместе…
Сидели рядом, мокрые, и непонимающими глазами смотрели друг на друга.
— Ты здесь? — сказала, наконец, Анна.
— Да, а ты?
— Мостик далеко. Это не тот берег.
— И лодка уплыла. Вон она где!
Еще помолчали, озираясь. Анна хотела собраться с мыслями. Не могла.
— Разве я тебя вытащила? Как же? Я разве плавать умею? У Леши стучали зубы. Помолчав, залепетал:
— Я усумнился… А ты за руку. Но почему в лодку меня не взяла? Вот и сама мокрая.
— Постой, молчи, я не знаю, да это пока все равно. Теперь ты сними с себя мокрое, до рубашки, а в рубашке садись прямо на солнце. Я тоже сниму. Здесь ивы, а на солнце живо высохнем. Да, пожалуй, и рубашки снимем, так скорее, никого ведь нет.
Они и сняли все, листьями и травой кое-как вытерли смуглые, худенькие тела, сели спинами прямо на жаркое солнце. И, правда, не заметили, как высохли. Платье легкое тоже уже почти сухое, теплое.
Сандалии сыроваты, ну да их можно не надевать. Жара. По траве пруд обежать и босиком ничего; хоть не близко, да мягко.
Так они переговаривались, сидя еще голенькие, у ив, — похожие. И становилось им понемногу весело.
— А ты дома все-таки скажешь? — спросил Леша, натягивая сухие, только немного сморщенные, штанишки.
— А что скажу? Я ведь не знаю, что это было… Вдруг сдвинула, сурово и строго поглядела:
— Одно знаю, и ты помни, на носу заруби: ты в страшном грехе, в страшное искушение впал. Да кто ты, чтобы по водам ходить? Да как ты смеешь на чудеса посягать. И с палкой твоей, с крючком… все брось, слышишь. Обещаешь? Это бес тебя за ногу потянул, чтобы потопить без покаяния!
Леша струсил.
— Обещаю! Может, и правда он смутил. А ты меня, значит, спасла, — вытащила.
Они уж добрались до парка, к дому подходили.
— Я? Тебя? — Произнесла Анна в раздумье. — Должно быть, а только если рассудить, — я никак не могла тебя вытащить. Ты с мостика пошел, сразу в самое глубокое, да и лодка еще не тут ведь была, да и плавать я не умею. А мы с тобой вот где очутились, — на том берегу, под ивами. Видишь, я совсем не могла.
— А как же?… — начал Леша и раскрыл рот. — Что же, по-твоему, было?
Анна не ответила. Но она знала, что это было. Было — чудо.
ВОПРОС
IНе у самой саламандры (это не камин!), а чуть поодаль, у круглого столика, сидели две старухи.
Зимний день темен. Старухи и присоединились к окну с вязаньем, хотя от окна дуло. Но не зажигать же с этих пор лампу над обеденным столом. Привычка за эти годы, — мысль о каждом лишнем франке.
Обеденный стол был тут же, в тесной комнатке. У двери — диван, под серым ковром. В окне, в сером свете, серели крыши.
— Сейчас придет, — сказала первая старуха, — semaine anglaise [16] у них.
Другая ничего не ответила. Только вздохнула. Старухи были разные. Одна — прямая, сухая, со строгим, даже высокомерным лицом, с темными волосами, которые лишь на висках отливали серебром. Складки ее черного платья, сильно поношенного, лежали около нее как-то особенно прямо и благородно. Другая, совсем белоголовая, и вся измученная: маленькое желтое личико, чуть согнутые плечи под темной шалью.
Они могли казаться одного возраста. Да и какой возраст у старух! Между тем, это мать и дочь; и дочь — вторая, измученная, с седой головой.
Щелкнул ключ в передней. Очень молоденькая, но статная, высокая девушка быстро вошла в комнату, бросила на диван портфель и, не скинув легкого пальто и шапочки, подбежала к старухам:
— Вот оне, mes bonnes mamans! [17] Да что вы в темноте? Подождите, перецелую вас — и лампу! Нельзя же глазки портить!
Целовала обеих, потом присела на пол около матери, седой Марьи Константиновны.
— Тебе холодно, мама? — болтала она, теребя шаль. — Здесь такая жара! Grand mere [18], я не раздеваюсь, побегу сейчас купить что-нибудь к обеду, Владимир сказал, что приедет в семь.
— Суп есть, — сказала бабушка, улыбаясь. Ее лицо потеряло строгость, да и трудно было без ласки смотреть в сияющие Варины глаза.
— Знаю, знаю! И все есть, вы уж, bonne maman, обо всем позаботились, я только за котлетками… Это мама моя рассеянная, ни дней, ни чисел, ни часов не знает, все думает о чем-то, думает… Но пусть, она и так хороша!
Варя прижалась к матери.
— Ах, как славно, что вы обе со мной! И что мы так и будем всегда вместе. Владимир сам сказал, прежде, чем я рот успела раскрыть, что мы с вами вместе жить будем. Сам понял, что иначе невозможно. Побольше квартиру, теперь их много в Париже… Он уж присмотрел одну, сегодня расскажет.
— Постой, Варя, — проговорила вдруг Марья Константиновна, выпрямившись и глядя в счастливое лицо дочери. — Ну, а если бы Владимир Иванович не согласился?
— Он? — Варя пожала плечами. — Я же тебе говорю, что он сам, сам хочет… Если б нет, это просто был бы не он…
— Да, но ты представь на минуту… Ну, не он, ну, если б ты не его, другого полюбила?
Варя рассмеялась.
— Мама, какие ты пустяки болтаешь! Как это я могла полюбить не его, а другого? Ты меня, просто, не знаешь? Я ни теперь, ни после, никогда уж не могу себе представить, что не люблю Владимира, или что люблю не его. Я такая… старинная, должно быть. Вот grande меня, верно, понимает.
— Знавала. А, впрочем, всяческие в мое время были, — улыбнулась Антонида Петровна. — Что ты, Мариша, девочку тревожишь, если, да если… Любит она, человек, сама видишь, прекрасный, ну и слава Богу. Поцелуй меня, прелесть моя, и беги за котлетками.
Когда Варя, опять просияв, исчезла, старуха-мать поднялась, аккуратно сложила работу еще красивыми руками, зажгла свет. Дочь сидела неподвижно, опять сгорбясь…
Антонида Петровна сжала губы. Покачала головой.
— Тебе нездоровится, Мари, что ли? Вот уж сколько дней замечаю: сама не своя. Враг ты ребенку собственному? Скажите, жених дочернин разонравился. С чего бы? Радовались все, да и не понапрасну, и вдруг — нервы у мамаши. Роду, что ли, он не знатного? Так это, матушка, нам бросить пора. Какая теперь знать! Я и в прежнее время этим не кичилась. Твой барон, если с нашим родом сравнить, что он был такое? Я слова не сказала. А несчастлива ты с ним была, — это уж от человека. Мне он никогда не нравился. Да и тебе самой не очень. Так, сдурила. Сама потом и каялась.
— Мама, что вы… — слабо остановила ее Марья Константиновна. — Я и не думала этого о… Владимире Ивановиче. А вот… не стар ли?
— Ста-ар? Ты, право, не в себе, моя милая. Человеку сорока нет, а на вид много 30–34, - и стар! Да на них оглядываться на улице будут, такая парочка! Варюша статная, крепкая, вся в меня! Я моложе ее венчалась, а мне меньше двадцати двух никто не давал. Скажите, стар! Ты бредишь, душа моя!
Марья Константиновна попыталась еще что-то сказать, но старуха ее оборвала:
— Да нечего разговаривать. Попробуй, убеди Варю отказать ему. Или сама откажи. Всякий подумает, я первая, что ты сошла с ума, собственную дочь убить хочешь.
Марья Константиновна сбросила шаль, выпрямилась в кресле, провела рукой по белоснежным волосам и заговорила твердо, голосом человека, вдруг на что-то решившегося.
— Мама, сядьте. Так, хорошо. Послушайте: ведь вы не знаете, ведь не можете же вы не знать, что Варя — не дочь барона?
Остановилась, глядя на мать. Та молчала.
— Ну, да, конечно, знаете. Вы же знаете, в каких я с ним отношениях была, когда приехала тогда летом к вам, в Красный Кут. Мы уж чуть не год с бароном не видались; о разводе я мечтала; да, все равно, никогда бы и не встретилась больше с ним, если б не эта телеграмма…
Она перевела дух и продолжала:
— У него был удар. А в день моего приезда — второй. Прожил еще четыре месяца, без ног, почти без языка. Конечно, я не могла оставить его. Да вы его видели! А через три месяца после его смерти родилась Варя.
Опять перевела дух, но тотчас же снова заговорила, спеша:
— Вы меня ни о чем никогда не спрашивали, я была благодарна, я могла забыть… Варя — только моя, моя и ваша. Но теперь я скажу. Помните, в то лето, в Красном Куте, у вас, какая я была сумасшедшая? По дням пропадала одна, на Красавчике… Верст за 20 и больше заезжала, сама не знаю, куда. И раз, в сумерках… у меня подпруга ослабела… Студент молодой, совсем мальчик… Не знаю, откуда, в глухом месте. Помог. Ну, вот… И после я туда приезжала… к нему. Там, в лесу, заброшенная избушка была. Я не знаю, где это, очень далеко от нас. Дорогу я по памяти находила. А потом эта телеграмма из Петербурга.