Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы - Роберто Арльт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я потушил сигарету и, расплатившись, направился к дому Соусы.
Сердце отчаянно билось.
Я позвонил и тут же испуганно отдернул руку, подумав: «Только бы не показаться навязчивым…»
Сколько робости было в этом осторожном звонке. Казалось, что, нажимая кнопку, я говорю:
— Простите, что беспокою вас, господни Соуса… но мне в самом деле нужна работа…
Дверь открылась.
— Господин… — пробормотал я.
— Пройдите.
На цыпочках я поднимался по лестнице вслед за лакеем. На улице было сухо, но я на всякий случай еще раз вытер ноги, чтобы не наследить.
В холле было полутемно.
Слуга ставил цветы в хрустальный кувшин.
Дверь распахнулась, и на пороге появился господин Соуса, одетый для прогулки; глаза, за стеклами пенсне, сверкали.
— Кто вы? — резко спросил он.
Растерянный, я ответил:
— Я… я Астьер…
— Не имею чести вас знать; и не беспокойте меня больше вашими неуместными излияниями. Хуан, проводите.
Повернувшись, он хлопнул дверью.
И с новым грузом печали на душе, палимый солнцем, я поплелся в свое подземелье.
Однажды после очередной стычки, накричавшись до хрипоты, жена дона Гаэтано, видя, что последний не собирается сдавать позиций, решила на этот раз уйти сама.
Она сходила домой, на улицу Эсмеральда, и вернулась с увязанным в простыню тюком. Чтобы досадить мужу, который, стоя в дверях, вызывающе насвистывал какой-то куплет, она позвала на кухню Богохула и меня и, вся бледная от гнева, приказала:
— Вытащи стол, Сильвио.
Глаза ее были в этот момент нестерпимо зелеными, на щеках горели пятна румянца. Не замечая, что подол ее юбки волочится по грязному полу, она укладывала пожитки.
Стараясь не запачкаться, я выдвинул на центр кухни стол — засаленный, на четырех гнилых ножках. На этом алтаре готовил Богохул свои сомнительные кушанья.
— Переверни.
Я понял, что она задумала. Стол должен был превратиться в носилки.
И я не ошибся.
Вооружившись метлой, Богохул смел с перевернутого стола пышную паутину. Покрыв доски тряпкой, хозяйка поставила на них свой тюк, уложенные в кастрюли тарелки, вилки, и ножи, привязала к ножке примус и, запыхавшись, оглядев сложенное добро, сказала:
— Пусть эта скотина обедает где хочет.
Укладывавший последнюю мелочь Богохул напоминал сейчас человекообразную обезьяну в фуражке; я — руки в боки — размышлял, во что станет теперь дон Гаэтано разливать нам похлебку.
— Берись спереди.
Богохул смиренно взялся за край стола; я шел сзади.
— Поосторожнее, — крикнула фурия.
Свалив по дороге стопку книг, мы прошли мимо дона Гаэтано.
— Ну и убирайся, свинья… убирайся! — крикнул он.
Женщина заскрежетала зубами.
— Вор!.. Завтра же будешь у меня за решеткой, — и, распрощавшись таким образом, мы покинули лавку.
Было семь часов вечера, и улица Лавалье предстала перед нами во всем своем разношерстном великолепии. Кафе были переполнены, у входов варьете и кинотеатров толпились элегантные бездельники; в витринах модных ателье расчлененные манекены демонстрировали фильдекосовые чулки и подтяжки; ювелирные и обувные магазины помпезно выставляли напоказ все хитроумные приманки, с помощью которых дельцы разжигают вожделения денежных тузов.
Боясь запачкаться, прохожие расступались перед нами.
Сгорая от стыда, я думал о том, какой у меня, должно быть, сейчас жалкий и глупый вид, и в довершение позора презренная кухонная утварь громогласно бренчала на каждом шагу. Публика останавливалась, разглядывая нас с видимым удовольствием. Чаша моего унижения была переполнена. Я шел, ни на кого не глядя, и, по примеру нашей тучной и свирепой предводительницы, молча терпел все злорадные шуточки, отпускавшиеся в наш адрес.
Несколько извозчиков следовали за нами, предлагая свои услуги, но глухая ко всему донья Мария невозмутимо возглавляла нашу процессию; торчащие кверху ножки стола были ярко освещены огнями витрин. В конце концов преследователи отстали.
Время от времени Богохул оборачивал ко мне свое бородатое лицо, бледневшее над зеленым шарфом. Пот крупными каплями стекал по грязными щекам, и в жалостливом взгляде собачьих глаз светилось отчаяние.
На площади Лавалье мы остановились передохнуть. Мы поставили носилки, и донья Мария, придирчиво проверив, все ли на месте, поправила кастрюли, завязав над ними узлом концы тряпки.
Чистильщики и продавцы газет столпились вокруг. Впрочем, присутствие блюстителя порядка помогло избежать осложнений, и вскоре мы снова пустились в путь. Донья Мария собиралась остановиться у сестры, жившей на углу Кальяо и Виамонте.
Иногда она поворачивала ко мне бледное лицо, и еле заметная улыбка трогала бескровные губы:
— Ты не устал, Сильвио?
Когда она так улыбалась, я забывал о своем унижении; ласковая улыбка смягчала ее черты.
— Ты не устал, Сильвио?
— Нет, сеньора. — И вновь улыбаясь своей странной улыбкой, похожей на улыбку Энрике Ирсубеты в ту ночь, когда он ускользнул от полиции, она воодушевленно шла вперед.
Улицы стали пустынней, мягкий свет фонарей, прячущихся в листве больших платанов, освещал красивые фасады высоких домов с витражами и длинными шторами на окнах.
Мы проходили мимо освещенного балкона.
Двое подростков — мальчик и девочка — разговаривали, стоя в полутьме; вместе с оранжеватым светом из балконных дверей лились звуки рояля.
Сердце мое сжалось от зависти и боли.
И я подумал… я подумал, что никогда не стану как они, что никогда не буду жить в таком красивом доме и никогда не будет у меня такой аристократической невесты.
Сердце мое сжалось от зависти и боли.
— Уже близко, — сказала хозяйка.
Мы все глубоко вздохнули.
Как только мы вошли в «подземелье», дон Гаэтано радостно замахал руками:
— Обедаем в ресторане, мальчики! А, дон Мигель? Потом вернемся сюда. Запирай, запирай, чудак!
Неожиданная детская улыбка преобразила грязное лицо Богохула.
Иногда, по ночам, я думаю о красоте, которой поэты всколыхнули мир, и сердце мое захлебывается болью, как рот — криком.
Я думаю о празднествах на городских площадях и среди дубрав — празднествах, на которых солнца факелов сияли в цветущих садах, и руки мои — пусты.
Во мне нет слов, которыми бы я мог умолять о милосердии.
Душа моя — голая и уродливая, как колено.
Я ищу слов для поэмы и не нахожу их; для поэмы, которая была бы отчаянием во плоти и вопияла тысячей ртов, двумя тысячами губ.
Далекие голоса долетают до меня, я вижу вспышки фейерверков, но я один и я — здесь, и земля моей нищеты держит меня мертвой хваткой.
Чаркас, 1600, третий этаж, квартира номер четыре. По этому адресу я должен был доставить пакет с книгами.
Удивительная и необычная вещь, эти дорогие доходные дома.
Звучные чередования метоп, оттеняющие пышность затейливо-надменной лепки, широкие проемы венецианских окон заставляют какого-нибудь бедолагу размечтаться об изысканных ухищрениях богатой жизни, а полутьма, царящая, подобно полярной ночи, в пустынных холлах, смущает дух человека, влюбленного в небесный простор с его облачными валгаллами.
Атлетического сложения швейцар, облаченный в голубую ливрею, с самодовольным видом читал газету.
Смерив меня с ног до головы взглядом цербера и, удовлетворенный, словно получив наконец несомненное подтверждение, что я не какой-нибудь воришка, он милостиво, на что давала ему право надменная голубая фуражка с золотым шнуром, разрешил мне войти, процедив:
— Лифт налево.
Выйдя из кабины, я очутился в темном коридоре с низким потолком.
Матовая лампа, мерцая, отражалась в блестящей облицовке степ.
Глухая одностворчатая дверь квартиры с круглым бронзовым замком была такая маленькая, что казалась похожей на дверцу огромного сейфа.
Я позвонил, и прислуга в черной юбке с белым передником провела меня в маленькую гостиную, оклеенную голубыми обоями в крупных тускло-золотых цветах.
Сквозь волнистый газ занавесок сочился голубоватый больничный свет. Пианино, безделушки, бронзовые статуэтки, вазы с цветами. Внезапно до меня донесся запах тончайших духов; дверь открылась, и в комнату впорхнула женщина, маленькая, с детским выражением лица и светлыми завитками на висках. Пушистый вишневый халат с глубоким вырезом падал на белые, отороченные золотой тесьмой туфельки.
— Qu’y a-t-il, Fanny?[18]
— Quelques livres pour Monsieur…[19]
— За них уплачено?
— Да.
— C’est bien. Donne le pourboire au garçon[20].