Рефлекс змеи (Отражение) - Дик Фрэнсис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я застегивался, думая обо всем этом.
— Хочешь, я навещу ее в больнице? — спросил я.
Мне это было почти по дороге. Ничего особенного, но он ухватился за это с такой горячностью, что я забеспокоился. Он приехал на скачки с хозяином паба из суссекской деревеньки, где жил в своей норе рядом с конюшней, для которой скакал, и если я навещу его мать, то он сможет вернуться домой с ним же, поскольку иначе ему не на чем будет ехать из-за сломанной ключицы. Я не имел в виду конкретно, что навещу миссис Миллес один, но, подумав, не стал возражать.
Сбросив с плеч тяжесть, Стив немного повеселел и спросил, не позвоню ли я ему, когда приеду домой.
— Да, — рассеянно сказал я. — Твой отец часто ездил во Францию?
— Францию?
— Ты когда-нибудь слышал об этом? — спросил я.
— Ну... — Он был не в том настроении, чтобы к нему можно было приставать. — Конечно. Лонгшам, Отей, Сен-Клод. Везде.
— А по миру? — сказал я,засовывая в пояс утяжелители.
— Что? — Он явно был озадачен. — Что ты хочешь сказать?
— На что он тратил деньги?
— В основном на линзы. На телеобъективы в твою руку длиной. На всякие новинки.
Я взял седло и утяжелитель на весы и добавил еще чистый фунт свинца. Стив встал и пошел за мной.
— Что ты имел в виду, когда спрашивал, на что он тратил деньги?
— Да ничего, — сказал я. — Вовсе ничего. Просто мне было любопытно, что он любил, кроме скачек.
— Просто снимал. Все время, везде. Больше его ничего не интересовало.
В должное время я вышел на заезд в зелено-коричневом и сел на соответствующую лошадь. Это был редкий день, когда все удавалось. Я в явной эйфории снова спешился в загоне для победителей и подумал, что, наверное, мне не стоит завязывать с такой жизнью. Наверное. Не тогда, когда получаешь от победы кайфа больше, чем от героина.
Моя мать, похоже, умерла от героина:
* * *Миссис Миллес лежала одна в боковой палате со стеклянными стенами, изолированная, но непристойно выставленная напоказ любопытному взгляду любого проходящего мимо. Там были занавеси, которые могли бы скрыть ее от всеобщего обозрения, но они не были задернуты. Я ненавидел больничную систему, которая отказывает людям в одиночестве — кто же хочет, будучи больным или покалеченным, чтобы на их унижение пялились?
Мэри Миллес лежала на спине с двумя плоскими подушками под головой, прикрытая простыней и тонким голубым одеялом. Глаза ее были закрыты. Ее каштановые волосы, грязные и всклокоченные, разметались по подушке. Лицо ее было ужасно.
Ссадины, оставшиеся от субботней ночи, теперь покрылись коричневой коркой. Подбитый глаз, на который пришлось наложить шов, страшно распух и почернел. Фиксирующий гипс покрывал ее красный нос и был притянут ко лбу и щекам белыми липкими лентами. На всем остальном теле виднелись резкие следи побоев — красные, сизые, черные и желтые. Когда ее синяки и ссадины были свежими, они казались престо отвратительными, но только сейчас, в процессе лечения, стало ясно, как сильно она искалечена.
Я и прежде видывал людей в таком состоянии, даже в худшем, побывавших под копытами скачущей лошади. Но такое, учиненное по злобе над беззащитной женщиной в ее собственном доме, производила совершенно другое впечатление. Я чувствовал не жалость, а гнев вроде гнева Стива: “Я убью их”.
Они услышала, как я вошел, и при моем приближении чуть приоткрыла менее поврежденный глаз. Как я понял, вид у нее был совершенно равнодушный, словно она меньше всего ожидала моего появления.
— Стив просил меня прийти, — сказал я. — Он не смог из-за плеча. Он не может водить машину... еще дня два не сможет.
Глаз закрылся.
Я принес стул, стоявший у стены, поставил его у кровати и сел рядом. Глаз снова открылся, и лежавшая на одеяле рука медленно потянулась ко мне. Я взял ее, и она крепко пожала мне руку, вцепившись в нее отчаянно, словно ища поддержки, покоя и мужества. Но этот порыв вскоре немного ослабел, она выпустила мою руку, и ее собственная рука бессильно упала на одеяло.
— Стив рассказал вам, — спросила она, — про дом?
— Да. Сочувствую. — Это прозвучало жалко. Все было жалким перед тем, что выпало ей на долю.
— Вы видели?
— Нет. Стив рассказал мне об этом на скачках. В Кемптоне, сегодня днем.
Она говорила невнятно, ее было трудно понять. Казалось, что язык ее задеревенел и слова с трудом выходят из распухших губ.
— У меня нос сломан, — сказала она, перебирая пальцами на одеяле.
— Да, — сказал я. — Я однажды ломал нос. Мне тоже накладывали гипс. Через неделю будет как новенький.
Она промолчала. Я понял, что она думает по-другому.
— Вы сами удивитесь, — сказал я.
Повисла тишина, какая бывает, когда сидишь у больничной койки. “Возможно, здесь как раз и сказывается преимущество больничной системы, — подумал я, — когда нужно уйти от банальности, вы всегда можете обсудить жуткие симптомы соседа по койке”.
— Джордж говорил, что вы снимаете, как и он, — сказала она.
— Не как он, — ответил я. — Джордж был лучшим.
На сей раз никакого несогласия. И заметная попытка улыбнуться.
— Стив рассказал мне, что вы убрали из дома диапозитивы Джорджа до пожара, — сказал я. — Это очень хорошо.
Ее улыбка тем не менее исчезла, медленно сменившись страдальческим выражением.
— Сегодня приезжала полиция, — сказала она. Слабая судорога прошла по ее телу, дыхание участилось. Дышать носом она не могла, потому перемена была просто слышна — дыхание клокотало в ее горле.
— Они приходили сюда? — спросил я.
— Да. Они сказали... Господи... — Грудь ее дрогнула, и она закашлялась.
Я накрыл ее ладонь своей и твердо проговорил:
— Не беспокойтесь. Иначе все будет болеть еще сильнее. Три раза глубоко вдохните. Если нужно, четыре или пять раз. И не разговаривайте, пока не успокоитесь.
Она некоторое время лежала молча, пока дыхание не успокоилось. Я видел, как ее напряженные мускулы расслабляются под одеялом. Наконец она сказала:
— Вы намного старше Стива.
— На восемь лет, — кивнул я, выпуская ее руку.
— Нет. Намного... намного старше. — Молчание. — Вы не могли бы дать мне воды?
На тумбочке рядом с ее кроватью стоял стакан. В стакане вода, изогнутая трубочка для питья. Я сунул трубочку ей в рот, и она высосала пару глотков.
— Спасибо. — Опять молчание, затем она снова попыталась заговорить, на сей раз намного спокойнее. — Полицейские сказали... Полицейские сказали, что это был поджог.
— Правда?
— Вы... не удивлены?
— После двух ограблений — нет.
— Бензин, — сказала она. — Пять галлонов. Полицейские нашли канистру во дворе.
— Это был ваш бензин?
— Нет.
Снова молчание.
— Полицейские спросили... не было ли у Джорджа врагов. — Голова ее беспокойно металась. — Конечно, я сказала “нет”... и они спросили… может, кто-нибудь хотел… нет, хватит... о...
— Миссис Миллес, — спокойно сказал я, — не спрашивали ли они, были ли у Джорджа Миллеса фотографии, ради которых можно было бы пойти на грабеж и поджог?
— У Джорджа не... — твердо сказала она.
“Было”, — подумал я.
— Понимаете, — медленно произнес я, — вы можете... ну, не захотеть... можете не доверять мне... но, если хотите, я могу просмотреть эти диапозитивы для вас, и тогда я сказал бы вам, есть ли среди них, на мой взгляд, такие, о которых мы говорим.
Помолчав, она сказала только одно:
— Вечером сможете?
— Да, конечно. Затем, если все в порядке, вы сможете сказать полиции, что у вас остались фотографии… если захотите.
— Джордж не шантажист, — сказала она. Слова, выходящие из разбитых губ, звучали странно, искаженно, но эмоционально-осмысленно. Она не сказала: “Не хочу верить, что Джордж мог кого-нибудь шантажировать”, а “Джордж не шантажист”. И все же она не была достаточно уверена, чтобы отдавать диапозитивы полиции. Уверена, но не уверена. Она верила сердцем — но не разумом. Бессмысленно — но это имело смысл.
У нее мало что оставалось, кроме инстинктивной веры. И я был не в силах сказать ей, что она ошибается.
* * *Я забрал три металлические коробки. Соседям сказал, что там находится всякий хлам, который не заметили грабители, и мне устроили экскурсию по сгоревшему дому.
Даже в темноте было видно, что там ничего не осталось. Пять галлонов бензина — тут уж ошибки быть не может. Дом был просто пустой выгоревшей оболочкой — без крыши, без окон, вонючий и скрипучий. И Мэри придется вернуться в это разоренное гнездо...
Я повел домой машину, нагруженную делом всей жизни Джорджа, и провел остаток вечера и половину ночи, проецируя диапозитивы на плоскую белую стену в моей гостиной.
Талант его был огромен. Просматривать его снимки все вместе, один за другим, а не разбросанные в течение лет по разным книжкам, газетам и журналам, было для меня потрясением. Я все время поражался четкости его видения. Он постоянно подлавливал жизнь в те мгновения, которые художнику пришлось бы создавать: ничего не проходило мимо, ничего, разрушающего образ, в кадр не попадало. Совершенное мастерство.