Тайна Кутузовского проспекта - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я другое сейчас в библиотеке нарыл, Митяй, — откликнулся Костенко. — Я убедился в том, что большинство сталинских министров, кого он привел к власти в тридцатых, были родом из бедняцких крестьянских семей… Почитай некрологи — убедишься…
— Это ты к тому, что после нэпа бедняками остались лишь те, кто водку жрал и рвал на груди рубаху: «даешь всеобщее равенство?!» Тогда как справный мужик всей семьею вкалывал на земле? Ты про это?
— А про что ж еще? Именно про это… Сталин привел к власти тех, для которых главный смысл жизни: «скопи домок»… А при этом — «разори хозяйство»… И Даля они — по безграмотности своей — не читали, а ведь тот писал: «Только расход создает доход»…
— При Сталине, Митя, Даль был запрещен, это я доподлинно в своей библиотеке выяснил… Знаешь, почему?
— Доподлинно — нет, но догадываться — догадываюсь.
— Ну — и?
— Никто так любовно не разъяснял несчастному русскому человеку — в массе своей лишенному права на собственность, — что такое «земля», «хозяин», «купец», «выгода», «предпринимательство», «труд», «закон», «право», «найм», «рубль»…
— Сходится, — вздохнул Костенко. — Несчастный народ, лишенный права на понимание истинного смысла самых животворных понятий…
— Это точно, несчастный…
Сладостно выцедив лимонную, Костенко усмехнулся:
— Тот, кто пьет вино и пиво, тот наемник Тель-Авива… Видал майки «памятников»? Ничего поэзия, а? Рифмоплеты из общества трезвенников сочиняли, не иначе… Слушай, Мить, ты когда Щелокова впервые увидел?
— Что-то через полгода после того, как он въехал на Огарева, шесть.
— А когда он вам про запонки Ростроповича говорил? Что, мол, гордится великим русским музыкантом и все такое прочее?
— В самый разгар шабаша, Славик… Меня это, кстати, здорово удивило… Нет, поначалу обрадовало… Удивило— потом уже… По тем временам такого рода ремарка требовала мужества.
— Не помнишь, это уже после того было, как его молодцы забили насмерть андроповского чекиста в метрополитене?
— Не «его», а «ваши»… Ты ведь при нем третью звезду получил, нет?
— Это ты меня хорошо подсек, — усмехнулся Костенко. — И поделом: нет лучшего адвоката человеку, чем он сам…
— Не сердись.
— Так ведь поделом… За это сердиться грех… Ястреба давно видел?
— Года три назад… Он в полном порядке, мне кажется…
— Его убили, Мить… Из-за меня…
— То есть?
— Давай его помянем…
Выпили. Закусывать было как-то неудобно, подышали корочкой теплого еще калача. Закурив, Костенко сказал:
— Я снова начал дело Зои Федоровой крутить…
— Ты ж в отставке… Ешь, пельмени остынут… Почему «из-за тебя»?
— Я расскажу, если хочешь…
— Хочу.
— А с Цвигуном тебе видаться не приходилось?
— Приходилось.
— Когда?
— По-моему, в начале семидесятых… Потом он себе подобрал бригаду писателей, они ему романы шлепали и сценарии… Настоящий разведчик, прокладывал дорогу в литературу Леониду Ильичу, великому стилисту…
— Тебе кажется, что это он прокладывал дорогу Брежневу? Или есть факты на этот счет?
— Хронология — это факты… Сначала он стал выпускать свои боевики в кино, а вскорости Брежнев захотел поучить писателей тому, как надо создавать настоящую литературу… — Степанов вздохнул. — До чего ж мы гуттаперчевы, а? Но Цвигун не производил впечатлений злодея… Вполне доброжелательный мужик… Все, кто его знал, относились к нему с симпатией.
— В последние годы он не изменился?
— Вроде бы — да.
— А в чем? Глаза стали другими? Ищущими? Испуганными? Затаенными? Мерцающими? Изменилась походка? Манера речи?
— Когда я видел его в последний раз — кажется, в Доме литераторов это было, — он сидел в ресторане с друзьями, за рюмочкой и — крашеный был… Не седой, каким я его помнил, а густо-каштановый…
— Сколько ему тогда было?
— Не помню… Хотя, погоди-ка, он вроде бы с геройской звездой сидел… А ему дали Героя в шестьдесят два года, странно как-то, после юбилея…
— Брежневские книги появились уже? Я про восемьдесят первый спрашиваю, когда Зою Федорову убили…
— Боюсь соврать, Славик… Почему ты вернулся к этому делу? Отставникам разрешили работать по расшитым делам?
— Думал — да. Выяснилось — нет… Меня всегда жал один эпизод: в подъезде, где жила Зоя Алексеевна, лифтеры — во время ремонта — нашли в шахте пакеты с долларами… Не помню точно сумму, не в этом дело, завтра буду знать… Один пакет — над выходом из кабины шестого этажа, другой — на четвертом… Рядом… Очень что-то близенько, понимаешь? Словно кто-то версию нам навязывал… Мы было сунулись по начальству, да тут же сразу и обожглись… Намекнули, будто этот эпизод ушел к людям Цвигуна… И — с концами… Мой коллега — его потом из Москвы перевели — намекал, что, мол, держал в руках кончик… Какой именно — не открыл… Но вроде бы ему запретили отрабатывать ту версию…
— Почему?
— Не знаю…
— И сейчас молчит?
— Может быть, сейчас-то и сказал бы, но — умер…
— Жена? Дети?
Костенко хохотнул:
— Митя, ты нас не знаешь… И никогда не узнаешь… Мы, Митя, молчуны… Нас так жизнь научила… Чтобы жена и дети были живы, надо молчать… Намертво… Мы ж комбинаторы, ходим по темному лабиринту… И не знаем, откуда ударят… А особенно больно бьют свои, понимаешь?
Костенко вдруг резко поднялся, стремительно осмотрел зал.
— Ты что? — Степанов удивился.
— Отсюда по «межгороду» позвонить нельзя?
— Куда?
Костенко сел, как сломился:
— Хороший вопрос… Позвонить надо в Узбекистан… А куда именно — не знаю… Хотя бы на Петровку, а?
(О том, что «держал кончик», ему сказал полковник Савицкий, тот, которого — после того, как раскассировали группу — перевели в Ригу; там и умер от цирроза печени. Павлова подвинули в Узбекистан, а Павлов с Савицким крепко дружил, ему мог открыться, только ему, никому больше.)
… Как всегда, выручил майор Глинский; позвонил в крошечный кабинетик ресторанного бухгалтера через десять минут, продиктовал телефон полковника Павлова (генерала, значит, так и не дали, отметил Костенко, а ведь сулили, на кресте божились); живет в Ташкенте. «Капитан Строилов сбился с ног, вас ищет, если будет спрашивать, что сказать?» — «Промолчи». — «Он въедливый». — «А ты будь умным»…
… Услыхав сонный голос Павлова, Костенко понял, что в Ташкенте сейчас раннее утро; извинился:
— Я могу к тебе вылететь, если подтвердишь, что Савицкий рассказывал про кончик…
Зевнув, Павлов поинтересовался:
— Ты уже на пенсии?
— Да.
— А я еще нет… Так что приезжай через три месяца и двадцать семь дней…
— Будет поздно.
— Это твой вопрос, Костенко.
— Ответ понял.
— Ждал другого?
— В общем-то — да.
— Зря. Все возвращается на круги своя… Не бейся жопой об асфальт, мой тебе добрый совет…
Костенко вернулся к столу, посмотрел на пустую бутылку. Степанов понял его:
— Поздно уже… Едем ко мне на чердак. Там и добавим…
Степанов жил на двенадцатом этаже, один. Дети теперь наведывались к нему редко — свои заботы; в одной комнате пытался работать, освободив крохотный пятачок на письменном столе, захламленном старыми верстками, записями и корреспонденцией. Вторая комнатка, заваленная книгами (стеллажей не хватало), горнолыжными ботинками, альпинистскими пуховками, мыслилась как спальня, хотя обычно обваливался он у себя в кабинете на узенькую кушетку, застланную буркой, которую ему подарил на Домбае Миша Лотоков, самый ранимый и нежный черкес изо всех, кого так любил Степанов; больше разве что любил Магомета Конова, но тот не черкес, тот человек мира, личность особой ковки, таких бы менеджеров нам с миллион — не дали б завалить перестройку… За что нам такой удел: отдавать на закланье молоху нищей и злобной зависти лучших людей страны?!
— Посмотри, что в холодильнике, — сказал Степанов, — а я выдам пару звонков, газета идет в печать, мои работают до утра…
В холодильнике было три плавленых сырка, немного масла, несколько яиц и два ломтика колбасы. В морозилке лежала ледянющая бутылка «посольской», две свекольных котлеты и куриная нога.
Жаль Митьку, подумал Костенко, хотя он сам избрал свой удел. Неужели все люди творчества обречены на одиночество? Живут в себе, внутри постоянно движется что-то, ищет выхода, мучает. Я-то его не всегда могу терпеть, а как женщина? Ей другое потребно, ей хочется всегда и во всем покорной ясности, надежности, изначальных гарантий… Да, «гарантии» скорее мужское понятие, завязано на политику и бизнес… Политика — одно, мужчина и женщина — другое, непересекаемость… Кто это сказал: «Только гений не боится жены»? А-а, это Митька вспоминал Твардовского…