Низкие истины. Возвышающий обман (сборник) - Андрей Кончаловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Заедем к моему приятелю.
Приятелем оказался коренастый крепыш с маленьким носом, мускулистыми руками – Юлиан Семёнов.
Юлик был выдающейся личностью, я в него влюбился сразу и по уши. Он говорил на фарси, на урду, по-английски. Он был сыном Семёна Ляндреса, в прошлом секретаря Бухарина, его заместителя в «Известиях». Естественно, в тюрьме такой человек не мог не оказаться. Его посадили, на какое-то время выпустили, потом посадили снова. В очередную такую посадку Юлика выгнали из Института востоковедения. Не учась два года, пьянствуя, неведомо как зарабатывая на жизнь – то ли фарцовкой, то ли еще чем-то столь же предосудительным, – он тем не менее сдал экзамены экстерном.
Вскоре из лагерей вернулся его отец. Я увидел его лежащим на кровати, у него был перебит позвонок. Человек из тюрьмы, политический в те времена для всех нас воспринимался как святой человек. Да и по всем статьям человек он был удивительный, образованнейший, обаятельный.
В первый же вечер, когда я увидел Семёна Ляндреса, он сказал:
– Молодой человек, вам нужно прочитать три книги.
Он мне дал их: «Исповедь» Руссо, «Жизнеописание Бенвенуто Челлини», «Опасные связи» Шодерло де Лакло. Ни об одной из этих книг я прежде не слышал. С этих необычных в ту пору книг началось мое активное чтение.
Юлик был невероятный драчун, боксер. Я драки боялся, он вступал в нее мгновенно, не раздумывая. Помню, Юлик и Митя шли к метро «Охотный ряд», чтобы ехать в коктейль-холл, помещавшийся тогда в гостинице «Советская», я увязался за ними (меня уже пускали в коктейль-холл, потому что я был здоровый и толстый); какое-то рыло появилось на пути, сказало что-то, Юлику не понравившееся, а дальше все произошло в секунду: удар – и подошвы рыла взметнулись на уровень моих глаз. Без всяких разговоров. И пошли дальше.
Коктейль-холл был местом тусовок, как сказали бы сегодня, «золотой молодежи», стиляг. Передерий, оказавшийся вскоре главным героем знаменитого фельетона «Плесень», Збарский, Щапов…
Думаю, что отчаянная смелость Юлика во многом проистекала из того, что бояться ему было нечего: он и так был сыном репрессированного, врага народа. Помню, однажды, еще до смерти Сталина, все той же компанией мы полетели в Гагры купаться. Пошли в ресторан, выпили, мне тоже чуть-чуть наливали. Юлик залез на эстраду, сунул деньги аккордеонисту, заставил его играть «Чаттанугу Чу-чу» из «Серенады солнечной долины» и сам запел на превосходном английском. В те времена даже в злачных местах дозволялось играть только вальсы и польки – танго уже было верхом немыслимой крамолы. Бледный, как смерть, аккордеонист дрожащими пальцами жал на клавиши и шептал: «Нас всех посадят! Нас всех посадят!». Кончилось все тем, что какой-то офицер за соседним столиком вытащил наган и стад палить в потолок, упала люстра, мы не стали дожидаться прихода милиции…
Это я познакомил Юлика с моей сестрой – привез его к нам в Новый год на дачу. Кончилось тем, что они поженились.
Первая зарубежная поездка Юлика была в Афганистан, потом в Пакистан. Могу представить себе его желание стать агентом, разведчиком. Но чекистом он никогда не был. Разговоры об этом – чушь. Он просто знал людей из этого мира – Андропова, Примакова (с ним они вместе учились, на похоронах Юли Примаков стоял у его гроба). Он был очень хорошим журналистом, любил ездить по миру, готов был все для этого сделать.
Юлик бредил Западом. Его литература вся началась с увлечения Хемингуэем – он и бороду отрастил под Хемингуэя, и свитер такой же носил, был первым, кто ввел эту вскоре широко распространившуюся моду. Разговоры с ним заметно повлияли на формирование моих взглядов. Именно ему я во многом обязан своим «диссидентством». Конечно, это было никакое не диссидентство – просто понимание того, что не может быть ясных и однозначных оценок, к которым нас приучала вся советская система воспитания. Все противоречиво, сложно, амбивалентно.
Потом наши с Юликом пути разошлись. Иначе не могло и быть. Начиналась пора воинствующего неприятия любых не сходных с твоими концепций и взгля дов. Мы с Андреем Тарковским оказались в стане непримиримых борцов за свободную от политики зону искусства, не признавали писания Юлиана Семёнова. Я его избегал, хоть и понимал, сколь многому у него научился в свои 18–20 лет… От нашего неприятия он не стал меньше, не стал хуже. Он был неординарной фигурой, личностью. Если хотите, целой эпохой. До конца жизни не вступил в партию. Хотел иметь успех, хотел быть богатым, но главное в нем была его молодость. Он всегда оставался молодым. То, что он мог позволить себе писать, мало кому дозволялось в то время. Хоть и писал он в основном о чекистах, но прежде всего они его интересовали как люди, принимающие самостоятельные решения и совершающие самостоятельные поступки…
Это было время первых ласточек с Запада. Помню, я попал на «Порги и Бесс», оперу Гершвина, исполнявшуюся в Большом театре гастрольной американской труппой. Представление произвело не слишком большое впечатление, может, потому, что ждал гораздо большего. Все-таки Гершвин! А это была вполне традиционная опера. Но в курительной комнате меня ждало потрясение.
Я стоял, смотрел вниз и увидел очень красивые лакированные туфли, узкие черные лодочки – у нас такие носили только дамы. Все московские мужья мечтали о таких для своих жен. Хозяйка лодочек была в брюках, что было непривычно. Я поднял глаза вверх и увидел бесполое, безбородое лицо с острым горбатым носиком, большими прозрачными глазами, почти квадратным лысеющим черепом. Человек был маленького роста. На нем был бархатный такседо – смокинг, какие надевают в театр на Западе. Кто это: мужчина, женщина? Я не поверил своим глазам – посмотрел еще раз: мужчина! Лицо безбородое, в мелких морщинах, огромный мундштук во рту. Курит с манерным жестом. Неизвестно почему я воспылал к нему страшной ненавистью. Если бы можно было сказать ему все, что я о нем думаю, это был бы сплошной поток мата. Я горел желанием отомстить капиталистам за их развратную сущность. Я вспоминаю себя и поражаюсь той ярости, которую испытывал, глядя на это лицо.
Много лет спустя, листая альбом фотографий в нью-йоркском книжном магазине, я увидел знакомое лицо. Где я мог видеть этого человека? Пошел листать дальше, снова вернулся к портрету и вдруг вспомнил этот день, «Порги и Бесс», курительную комнату в Большом театре. Под портретом была подпись – Трумен Капоте. Замечательный писатель, автор «Завтрака у Тиффани» и «Хладнокровно». Да, тогда в курилке театра я воспылал ненавистью не к кому-то, а к самому Трумену Капоте…
Из других впечатлений, влиявших на мое взросление, особенно памятен «Пепел и алмаз» Анджея Вайды, который я увидел на первом курсе во ВГИКе. Потрясение было полное. На земле валялся портрет Сталина, и по нему шли ногами. Был 1959 год. А в 1964-м я открыл для себя Дмитрия Кончаловского и его книгу «Пути России» – не побоюсь сказать, великую книгу.
Дмитрий Петрович Кончаловский, доктор honoris causa[1] Оксфордского университета, профессор-историк, пятнадцать довоенных лет сидел без работы, большевики не позволяли ему читать лекции. Какое-то время жил изданиями за границей, публиковал в Оксфорде труды о земельных реформах Гракхов, с горизонта практически совсем исчез. В 1939 году приехал в Москву и сказал:
– Война неизбежна.
Потом появился в июне 1941-го, сказал:
– Днями войдут немцы. Я уезжаю в Минск. Буду их ждать. Только они избавят нас от большевиков. Прощайте!
Представляю, что творилось с дедом. Брат уезжает встречать немцев! Со всеми тремя своими детьми. Катастрофа! С тех пор в семье о нем никогда не вспоминали. Кое-что про него знали, но многого и не знали вовсе. Не мудрено, что о существовании Дмитрия Кончаловского я узнал только где-то в начале 60-х.
Он действительно дождался немцев, встречал их хлебом-солью, немцы дали ему церковно-приходскую школу. Сын его, офицер действующей армии, узнав об этом, бросился под танк с гранатами. Иллюзии моего двоюродного деда очень скоро развеялись. Увидев, как кого-то за волосы тащат в гестапо, он побежал с криком:
– Что вы делаете! Вы нация Шопенгауэра, Ницше и Шпенглера!
Его посадили. Всю жизнь он боялся ГУЛАГа, а оказался в концлагере освободителей от коммунизма. Там он написал свою великую книгу.
Моя двоюродная бабушка, его сестра Виктория Петровна Кончаловская с 1905 года жила в Париже. Ее отец, мой прадед, как и дед звавшийся Петром Петровичем, выходец из литовских дворян, был одним из самых крупных в Москве издателей. Это он спас Врубеля от голодной смерти – издавал Лермонтова и пригласил нищего, никому не ведомого художника делать иллюстрации к «Демону». У Врубеля есть замечательный портрет Петра Петровича.
Петр Петрович был большой либерал и вольнодумец, под влиянием идей Чернышевского жил свободной любовью: у него были жена и экономка, от обеих дети и все уживались. Дмитрий Петрович был от жены, Виктория Петровна – от экономки. Виктория Петровна преподавала русский язык в Сорбонне, до сих пор во Франции пользуются ее учебником русского языка для французских студентов. В 1945 году, когда стало ясно, что Красная армия уже близко, а следом за ней придут чекисты, Дмитрий Петрович понял, что если не «слиняет», то погорит не только он, но и все наше семейство. Власти, конечно, достаточно знали о Кончаловских, нас вроде как охраняло то, что бабка – Сурикова, отец – автор Государственного гимна, но дамоклов меч висел всегда. Дмитрий Петрович взял себе другую фамилию – Степанов, под ней прошел по реестру комиссии по репатриации, списался с Викторией Петровной, та вызвала его к себе в Париж. Его отпустили к ней как якобы дальней родственнице.