Русская эмиграция в Париже. От династии Романовых до Второй мировой войны - Хелен Раппапорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дождик (в Париже часто шли дожди) Модильяни ходил с огромным, очень старым черным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь. Мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи27.
Вместе они гуляли по старым кварталам Парижа или ходили в Лувр; тонкая величественная Ахматова возвышалась над Модильяни. В уединении он неоднократно рисовал ее обнаженной; она запомнила его как «непохожего ни на кого в мире». Он показал ей настоящий Париж, однако вскоре она вернулась в Россию, к Гумилеву, своему мужу[13]28. Однако часть себя она определенно оставила в Париже, с Модильяни: «Отчего же, отчего же ты лучше, чем избранник мой?» – спрашивала она в стихотворении, посвященном их роману. Отношения Ахматовой с Модильяни долго оставались в тайне, а бо́льшая часть из шестнадцати рисунков, которые художник ей подарил, были впоследствии утрачены29.
К огромному удивлению знакомых, элегантный красавец Модильяни сдружился с одним из наиболее физически непривлекательных русских художников-эмигрантов: потасканным и грязным Хаимом Сутиным. Фактически Модильяни одним из первых заметил и признал его талант. Каким-то образом им удавалось общаться, несмотря на то что Сутин не знал ни одного языка, кроме идиша, когда приехал в Париж. Трагедия заключалась в том, что Модильяни, являясь его единственным другом, позднее вовлек и без того полусумасшедшего одинокого русского в свое смертельное увлечение абсентом и гашишем30. Мало кому мог прийтись по вкусу Сутин, странный и закрытый, похожий на бродягу. Эренбург в «Хулио Хуренито» оставил памятный карандашный портрет Хаима Сутина, сидящего в темному углу кафе в шляпе, надвинутой на глаза, – он терпеть не мог, когда на него смотрели, – «перепуганного и сонного, будто его разбудили, напугав, и не оставили времени умыться и побриться. У него были глаза загнанного оленя – вероятно, из-за голода»31.
Из русских художников «Улья» в довоенные годы быстрее всех добился международного успеха и выбрался из нищеты Марк Шагал. Он приехал в Париж вслед за Леоном Бакстом, у которого учился живописи в художественной школе Званцевой в Санкт-Петербурге. Сейчас Бакст находился на вершине славы благодаря «Русскому балету». Как Шагал, Бакст был евреем из-за черты оседлости: он родился в Гродно и по документам звался Лейб-Хаимом Розенбергом. В его студии в Санкт-Петербурге Шагал впервые познакомился с тонкой, изысканной живописью, которая теперь приводила в восхищение Париж32. В 1910 году Шагал умолял Бакста взять его во Францию с собой в качестве ассистента, но тот отверг его кандидатуру по причине отсутствия опыта в сценографии. Шагал решил не сдаваться и благодаря продаже двух картин и ежемесячному пособию в 125 франков от патрона-адвоката последовал за Бакстом. Четырехдневное путешествие в жестком вагоне третьего класса стоило того33. По прибытии Шагал немедленно почувствовал, как освобождается его творческий дух. «Мое искусство нуждалось в Париже, как дерево нуждается в воде», – заявлял он34.
Он знал всего несколько слов по-французски, однако в Париже было все, к чему он стремился после убогой жизни в Витебске: «свет, цвет, свобода, солнце, радость»35. Он оказался в новой, утонченной художественной вселенной авангарда. Шагал пошел повидаться с Бакстом за кулисами «Русского балета» во время исполнения «Призрака розы», который Бакст оформлял для Нижинского36. Вскоре после этого Бакст явился в студию Шагала посмотреть на его новые работы. Увидев его яркие полотна, Бакст признал в бывшем ученике родственную душу. «Теперь твои краски поют», – сказал он ему. Однако мир роскоши, бомонд, в котором вращался Бакст со своими Les Ballets Russes, был крайне далек от повседневных тягот кроличьего садка, где теснились непризнанные таланты, – «Улья». Шагалу еще повезло – он мог позволить себе студию на верхнем этаже, где было гораздо больше света, чем в нижних, и имелся собственный внутренний балкончик, на котором он спал. Студия стоила 150 франков в год; его беднейшие соотечественники с трудом наскребали 50 франков за самые дешевые комнатки, и в их числе был Сутин, деливший крохотную студию с Кременем37.
«Улей» был уникальным и незабываемым местом в те довоенные годы, плавильным котлом национальностей, среди которых доминировали русские и польские евреи, создавшие внутри фаланстера собственное художественное гетто, где экспериментировали с авангардными течениями вроде кубизма и экспрессионизма. Шагал находил перенаселенность «Улья» отвлекающей: вечно там рыдали натурщицы, на которых накричал кто-то из нетерпеливых русских; итальянцы распевали под гитары; евреи спорили насчет особого еврейского стиля в искусстве; скульптор Цадкин с грохотом колол камень в студии этажом ниже – и ко всему этому прибавлялся еще и вой скота, забиваемого на соседней бойне. Отвлекал от работы и вечно голодный, немытый Сутин, вламывавшийся к Шагалу в своей неандертальской манере в поисках еды, распространявший вокруг себя отвратительный запах немытого тела38.
Шагал с Сутиным оба были беспощадны в отношении работ, которые их не устраивали: они с тревожащей частотой выбрасывали картины – то заталкивали в урну, то просто швыряли в окно. Сутин, вечно окружавший свои холсты тайной, сначала изрезал их на мелкие клочки39. Шагал