Мертвая голова (сборник) - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Музыку?
– Да, звон золотых монет. Кроме того, в том месте, куда я направлюсь, есть всевозможные удовольствия: прелестные женщины, прекрасный ужин и азартная игра.
– Благодарю, мой друг, но это невозможно, я обещал, я поклялся…
– Кому?
– Антонии.
– Стало быть, ты ее видел?
– Я ее люблю, мой друг, обожаю.
– А, понимаю, видимо, именно это тебя и задержало. И в чем же ты поклялся?
– Я поклялся ей не играть и… – Гофман колебался.
– И в чем еще?
– И быть ей верным, – прошептал он.
– Тогда тебе не стоит ходить в сто тринадцатый.
– Что это еще за сто тринадцатый?
– Это номер дома, о котором я тебе говорил. Я ни в чем не клялся, поэтому и иду туда. Прощай, Теодор.
– Прощай, Захария.
И Вернер ушел, между тем как Гофман остался стоять на месте. Когда Вернер скрылся, Гофман понял, что забыл спросить у Захарии его адрес. Единственным местом, где он мог теперь отыскать своего друга, был игорный дом. Но этот адрес запечатлелся в памяти Гофмана так, будто он был вырезан на двери рокового дома огненными буквами.
Однако все это немного успокоило совесть юноши. Природа человека так устроена, что он полон снисхождения к самому себе, потому что снисходительность и есть эгоизм. Теодор пожертвовал игрой ради Антонии и думал, что сдержал клятву, совершенно позабыв о том, что он стоит тут, на углу бульвара и улицы Сен-Мартен, именно потому, что готов нарушить другую данную им клятву.
Но, как мы уже сказали, твердость, проявленная в беседе с Вернером, давала ему право, как он считал, на проявление слабости по отношению к Арсене. Молодой человек из двух крайностей выбрал нечто среднее: вместо того чтобы вновь вернуться в Оперу, куда его так настойчиво увлекал демон-искуситель, он решился ждать танцовщицу у служебного выхода.
Гофман слишком хорошо знал, как устроены театры, чтобы не отыскать этот подъезд в короткое время. Он увидел на улице Бонди длинный и узкий проход, едва освещенный, грязный и сырой, в котором мелькали, подобно теням, люди в нищенских одеждах, и понял, что через эту дверь входят и выходят простые смертные, которых румяна, белила, газ, шелк и блеск преображали в богов и богинь.
Время шло, снег падал густыми хлопьями, но Гофман был так взволнован этим чудным явлением, таившим в себе что-то сверхъестественное, что даже не чувствовал холода, который, казалось, преследовал прохожих. Напрасно юноша сдерживал почти осязаемые пары своего дыхания: руки его оставались пламенными, лоб – влажным. Он стоял неподвижно, прислонившись к стене и устремив взгляд на узкий проход. А снег тем временем медленно, как саваном, покрывал молодого человека, и студент в своей фуражке и немецком сюртуке мало-помалу превращался в мраморную статую.
Наконец, из этого чистилища стали выходить первые освободившиеся участники спектакля: вечерняя стража, потом машинисты, затем вся эта безликая толпа, живущая при театрах, потом артисты мужского пола, переодевающиеся проворнее женщин, потом сами женщины, и, наконец, прелестная танцовщица. Гофман узнал ее не только по хорошенькому личику и походке, отличавшей ее от других, но еще и по черной бархотке на шее, на которой поблескивало странное украшение, вошедшее в моду в эпоху террора.
Едва Арсена показалась в дверях, к подъезду подкатилась карета. Подножка опустилась, и, прежде чем Гофман успел пошевелиться, танцовщица легко запрыгнула в карету. За стеклом мелькнула тень, в которой Теодор силился узнать мужчину с авансцены, и приняла в свои объятия прелестную нимфу. Потом, хотя никто не сказал кучеру, куда ехать, он стегнул лошадей, и они помчались галопом.
То, что мы сейчас описали, произошло с молниеносной быстротой. Гофман испустил отчаянный крик при виде удалявшейся кареты, отделился от стены, подобно выходящей из своего углубления статуи, и, стряхнув снег, покрывавший его, кинулся в погоню за экипажем. Но экипаж мчали вперед две сильные лошади, и молодой человек, как бы ни был стремителен его безрассудный бег, не мог догнать их. Пока он мчался по бульварам, дело его было еще не так безнадежно, даже на улице Бурбон-Вильнёв, переименованную в улицу Нового Равенства, все шло не плохо. Но, достигнув площади Побед, ставшей площадью Национальной Победы, экипаж свернул вправо и исчез.
Тогда, потеряв из виду карету и не слыша более стука колес, молодой человек замедлил бег, а вскоре и вовсе остановился. На углу улицы Нёв-Эсташ он прислонился к стене, переводя дух. Оглядевшись вокруг и не заметив следов экипажа, юноша, поразмыслив немного, решил, что пришло время вернуться домой.
Гофману нелегко было выбраться из этого лабиринта улиц от церкви святого Евстафия до Железной набережной. Наконец, благодаря многочисленным дозорам, разъезжавшим по улицам, благодаря тому, что документы юноши были в полном порядке, благодаря отметке в подорожной, поставленной на заставе и указывающей на то, что он приехал в Париж только накануне вечером, Теодор получил от народной стражи такие верные указания, что быстро добрался до своей гостиницы. Очутившись в ней, молодой человек уединился в своей спальне, но на самом деле его незримо сопровождало жаркое воспоминание.
С этой минуты Гофман постоянно был во власти двух видений. Когда одно из них исчезало, другое занимало его место. Первое видение являло собой бледное истерзанное лицо Дюбарри, которую то усаживали в повозку, то тащили на эшафот. Это видение сменялось другим – притягательным и прелестным образом танцовщицы, стремившейся из глубины сцены к передним подмосткам, порхающей с одной стороны зала к другой.
Гофман предпринимал всевозможные усилия, чтобы избавиться от преследующего его призрака. Он достал из своего сундука кисти и начал рисовать; вынул скрипку из футляра и принялся играть; попросил бумаги, перо и чернил и писал стихи.
Но написанные им стихи были посвящены Арсене, наигрываемая им ария была той, при звуках которой она появилась на сцене, и взмывающие ввысь ноты будто возносили ее на своих крыльях. Наконец набросанные им картины оказались ее портретом с бархоткой, закрепленной на шее этим странным украшением.
В продолжение всей следующей ночи, дня, другой ночи и другого дня Гофман видел только одно: фантастическую танцовщицу и не менее фантастического доктора. Между этими двумя существовала такая связь, что Гофман не мог разделить их даже в мыслях. В продолжение этого видения – летавшей над сценой Арсены – юноша слышал не звуки оркестра, но тихий голос доктора и стук его пальцев по табакерке из черного дерева. Время от времени молодого человека ослепляли тысячи искр – это было сияние табакерки доктора и пряжки танцовщицы. Какая-то невидимая нить, казалось, связывала бриллиантовую гильотину с бриллиантовой мертвой головой. Теодора поражала неподвижность взгляда доктора, который, похоже, по собственному произволу то приближал, то заставлял удаляться прелестную танцовщицу. Его глаза напоминали глаза змеи, гипнотизирующие маленькую птичку.
Мысль отправиться в Оперу посещала Гофмана сто тысяч раз. Но пока не наступил роковой час, Гофман дал себе слово не поддаваться искушению. Он пытался противостоять ему всеми способами: во-первых, прибегая к своему медальону, во-вторых, пробуя писать Антонии. Но, когда он открывал медальон, лицо Антонии, казалось, принимало такое унылое выражение, что Гофман спешил поскорее закрыть его. Первые строки его письма были так запутанны, что он разорвал десять писем, прежде чем дошел до третьей доли первой страницы.
Наконец, прошел и второй день. Миг открытия театра приближался. Пробило семь часов, и при этом последнем призыве Гофман сбежал с лестницы и полетел в направлении улицы Сен-Мартен.
На этот раз менее чем за четверть часа, не спрашивая ни у кого дороги, как будто невидимый проводник указывал ему путь, юноша очутился у подъезда Оперы. Но странное дело: у этого входа не толпились, как два дня тому назад, зрители. Однако юноша не придал этому особого значения. Гофман бросил шесть франков кассирше, взял билет и поспешно вошел в зал.
С ним произошла страшная перемена: его убранство изменилось, да и заполнен он был лишь наполовину. Вместо прелестных дам и щеголеватых господ, которых Гофман надеялся опять встретить, он видел только женщин в кафтанах и мужчин в республиканских куртках. Больше не было ни драгоценностей, ни цветов, ни обнаженных плеч, дышавших аристократической негой. Красные шапки и круглые чепцы, украшенные огромными национальными бантами, темные платья и грустные лица – вот что предстало взору юноши. В противоположных углах зала стояли два безобразных бюста, два перекошенных гримасой лица, одно – улыбающееся, другое – печальное: бюсты Вольтера и Марата.
Авансцена едва освещалась и казалась мрачной и пустой. Декорация пещеры оставалась, но льва не было. Два соседних кресла пустовали. Гофман занял одно из них – это было то самое место, которое он занимал прежде. Место, где сидел доктор, осталось пустым.