Селеста-7000. Фантастический роман с иллюстрациями - Александр Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не понимаю.
— Молва говорит, что он казнил сына Божьего.
— Когда?
— Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.
— Вздор, — отмахнулся Вителлий. — Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.
— Жаль, что умер Тит Ливий, — вздохнул Марцелл. — Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.
— А зачем? — вдруг спросил Вителлий.
Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.
— Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?
— Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.
— Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.
— А его место?
— Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.
Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.
«А историю оба все-таки обманули, — тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. — Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф — это миф».
— Вы об этом думали, а я вмешался, — сказал Голос. — Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.
— Откуда же тогда известно вам их содержание?
— Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.
— На какую?
Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.
— Для них все еще продолжается. Может, разбудить? — спросил не очень уверенно Шпагин.
— Погоди.
В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф.
— Страшно было? — ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.
— Страшно — не то слово, — прошептала она и умолкла.
— А знаете что, ребятки? — сказал Смайли. — Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали.
— Уедем отсюда, — выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. — Рассказывать можно и дома.
Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.
Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий:
— Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог.
— Почему я? — удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство.
— Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.
Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века.
7. РАССКАЗ О ЛЖИ
— Вы только, ребята, не перебивайте, а то собьюсь и забуду о главном. Кто знает, что здесь главное и где главный черт в этом аду.
Смайли действительно боялся запутаться. То, что произошло с ним, породило не только смятение, но и смешение чувств, мыслей, порывов и состояний. Где-то проходила неощутимая, непознаваемая граница между своим и чужим, и, может, чужим был Смайли, а не чужак, завладевший его душой и телом и все же не отключивший мысль Смайли, ее способность оценивать, одобрять или осуждать мысли и действия совмещенной с ним личности. Рослов объяснил ему потом, что такое отчуждение — как психическое состояние, когда сознание уже не отличает причин от следствий, реальность от наваждения, смысл от бессмыслицы. Он был на грани такого отчуждения, когда окружавшая его реальность стала чужой реальностью, отторгнув его блуждающую где-то мысль. И в то же время не было границы между чувствами, они сливались воедино: чужая усталость была его усталостью, чужая сила — его силой и чужая боль — его болью. Тело принадлежало обоим, вмещая раздвоенное сознание, в котором Смайли был отчужден, как актер, наблюдающий свою жизнь на экране из зрительного зала, все видящий, все сознающий, но бессильный вмешаться и что-либо изменить. На экране был он и не он, а похожий на него, как зеркальное отражение, назывался иначе, и думал иначе, и поступал совсем не так, как поступил бы он сам в таком положении. Раздвоение. Путаница. Отчужденность.
Началось это еще в палатке, когда внезапно умолкли товарищи. «Ты знаешь, что такое ложь, Смайли?» — спросил Голос. «Конечно», — ответил Смайли, ответил вслух, но никто его не услышал: и он и его спутники уже отключились от реальности. «Вопрос чисто риторический, — сказал Голос, — но вы, люди, привыкли к риторике. Я тоже знаю, что такое ложь. Знаю все, что думали о ней лучшие умы человечества с тех пор, как оно научилось думать. Я знаю ложь на троне и ложь на парламентской трибуне, ложь с крестом и ложь с пистолетом. Но я не могу настроиться на каждого лгущего, не знаю его эмоций — ни его равнодушия, когда ложь уже стала привычкой, ни его смущения, когда ложь вступает в конфликт с совестью, ни его оправданий, когда ложь во спасение, ни его наслаждения, когда ложь мстительна, а месть сладка. Потому для опыта я и выбрал тебя». — «Почему меня?» — закричал Смайли и смутился: вдруг услышат. «Никто не услышит, — откликнулся Голос, — они уже в другом измерении. А твой опыт — это и мой опыт». — «Но я никогда не лгу». — «Редко — не значит никогда. Я даже знаю, что о тебе говорят: слово Смайли прочней акций Шелла. Ты не обманываешь и не лжешь потому, что тебе это выгодно. Мотив честного дельца. Но мне безразличны мотивы, меня интересуют эмоции. Не пугайся: может быть, станет стыдно, будет больно — потерпи. Это не долго и не оставляет следов». И Голос умолк.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});